Но вдруг откуда-то издалека, будто даже из небытия, слышится тихий, непритязательный, простенько-русский, почти частушечный мотив пастушьей свирели. И он близится, близится, близится — озорно-шутовской и трогательный до слез, до озноба души и сердца. И уже не нужна этому мотиву помощь других инструментов, потому что зал, как наэлектризованный, взрывается аплодисментами и подхватывает эту простенькую, частушечную, русскую мелодию и поет ее, плача от счастья…
И — вот уже исчезло татаро-какофоничное наваждение, снова — вся в утренней росе — колышется под ветром степная ковыль, и снова орел стрижет своими мощными крыльями воздушные потоки, и жаворонок звенит в бездонно-высоком небе…
Медленно, почти неприметно растворяется в воздухе театральный занавес — не поднимается, нет, и не уходит к боковым рампам, а с помощью какого-то нового, черт его знает — стереоскопического, что ли — эффекта, этот тяжелый, парчовый занавес Большого театра вдруг тает в воздухе, открывая ошеломленному залу не сцену, нет, а бесконечное, до горизонта ясное пространство соловецких степей с живым, реальным ковылем, с ручьем, со звоном цикад и жаворонком в небе. И чистое, яркое, утреннее солнце стоит над этой исконно русской землей…
Господи, что случилось с залом! Люди вскочили, закричали, зарыдали от радости и даже забыли аплодировать, а просто зашлись от единого, в две тысячи голосов крика «УР-Р-РА-А-А!».
Они узнали свою Родину.
Нет, извините, это не те слова.
Волшебством музыки и света, звука и объема люди перенеслись на тысячу лет назад, в ковыльную степь своих предков, под небо той, еще первозданной России…
Стриж почувствовал, что даже у него увлажнились глаза.
И в этот момент на сцену вышли они — Пастух и Пастушка. В простеньких древних одеждах, в лаптях. Юный Пастух держал в руках тоненькую, из ивы, свирель.
Стоило ей, юной Пастушке, красивой, как принцессы всех русских сказок, пропеть первые слова арии о русской степи, как весь зал и вся правительственная ложа поняли: этот высокий, чистый, сильный и неповторимый по тембру голос — это голос их Родины, это голос России…
Стриж всем телом подался вперед, к бархатному окладу барьера правительственной ложи и впился глазами в эту Пастушку-Россию. Краем глаза он уловил косой взгляд Митрохина, но уже не мог, да и не хотел сдерживать своих чувств — такого чистого русского лица, как у этой Пастушки, таких васильковых глаз, такой атласной кожи, таких ног, такой высокой груди, таких идеальных бедер, такого живота, просвечивающего сквозь пастушью тунику, такой невинности в каждом жесте, шаге и движении юного тела Стриж не только никогда не видел, но и не мог подозревать о земном существовании подобных нимф!.. О, конечно, у него были женщины. В бытность его секретарства в Свердловском обкоме партии они с Вагаем имели не одну балерину и не одну певичку из Свердловского театра оперетты. Но то, что двигалось сейчас по сцене Большого театра, то, что одним звуком своего голоса входило в душу, в кровь и во все без исключения члены крепкого сорокавосьмилетнего тела Романа Стрижа, — это невозможно было назвать ни балериной, ни певицей, ни актрисой. Просто кощунственно было бы употреблять эти расхожие слова к такому чуду.
Для обозначения этого чуда подходило только одно русское слово — ДИВА.
Эту ДИВУ мы будем иметь, твердо решил Роман Стриж.
И от сознания того, что ничто, никакие силы в мире не могут помешать ему осуществить это простое решение, Стрижу стало легко и радостно. Большой театр всегда, все двести с лишним лет своего существования, был, практически, кремлевским гаремом. Цари выбирали здесь своих фавориток. Сталин за тридцать лет своего царствования перепробовал несколько поколений лучших певиц и балерин, известных всему миру. Калинин специализировался только на несовершеннолетних студентках Училища Большого театра. Берия, Ворошилов, Буденный, Маленков, Поскребышев, Тухачевский — все они в свое время полакомились в этом малиннике. А теперь его, Стрижа, очередь. Законная, царская.