Французы, сопровождавшие этих офицеров, глядели прямо перед собой. Застыв в оцепенении, они пытались скрыть свое смущение. У них был вид исполнявших свой долг, обсуждать который запрещало глубокое осознание ими высших интересов Франции.
– Приготовьтесь встать справа от меня, когда будет названо ваше имя, – сказал немец, словно он обращался к людям, чья храбрость, каким бы постыдным не было их поведение, не могла быть поставлена под сомнение.
Поскольку никто не встал по стойке смирно, он добавил: "Встать смирно". Он хотел, чтобы готовившееся убийство разворачивалось согласно общим правилам. Заключенные подчинились. Двое из них никогда не были в солдатах, и у них вышло неуклюже.
– Бук Морис, – начал немецкий офицер.
– Пупе Рауль.
– Грюнбаум Давид.
В этот момент произошло невероятное происшествие. Произнеся имя Грюнбаума, немец слегка отвернулся и сплюнул на землю, несколько раз произнеся "тьфу, тьфу", но с таким видом, что всем стало ясно, что он вовсе не думал публично выражать своего отвращения к евреям, но, из суеверия, оберегал себя от сглазу.
– Де Корсье Жан.
– Бриде Жозеф.
У Бриде потемнело в глазах. Его имя всего только назвали, и, между тем, все было кончено.
* * *
Заложников отвели в специально подготовленный для их приема барак. Остальные уже были там. Они пели. По прибытии новичков, они перестали петь и стали браниться на часовых. Неизбежность смерти лишила их всякого страха. Когда дверь снова закрылась, они продолжили пение, и к ним присоединились новички. Хотя у него и сжимало в горле, Бриде тоже пел. Вскоре они остановились. Началось перешептывание. Было невозможно, чтобы их расстреляли. Капитан Лепелетье был в отъезде. Его два дня никто не видел. Оставалась надежда. Еще большее уныние последовало за этим оживлением. Теперь больше никто не говорил. Все писали. Бриде был единственным, кто не писал. У него не было больше сил, как не было их и для того, чтобы петь. Но, несмотря на это, все же следовало делать то, что делали все.
"Моя милая Иоланда, – начал он. – Я сейчас буду расстрелян". Он остановился, испугавшись того, что написал. Через несколько минут, поскольку соседи продолжали писать, он продолжил: "Я тебя целую от всего моего сердца. Ты знаешь, как я тебя люблю. Я так хотел бы тебя снова увидеть". Он медленно выводил эти слова, думая об Иоланде, о том, что испытывал по отношению к ней. Но каждый миг он видел перед собой смерть и был вынужден останавливаться. Он уже больше не понимал, для чего он пишет. "Ты отдашь мои книги моему брату, когда тот освободиться. Естественно, ты оставишь себе то, что хочешь. Ты навестишь мою мать. Ты не расскажешь ей, что со мной произошло. Еще раз целую тебя, моя милая. Да здравствует Франция, а ты, моя Иоланда, будь счастлива".
Он заплакал. То, что он говорил, было столь ничтожно по сравнению с тем, что он мог бы сказать, если бы не был должен умереть. Хоть он и любил Иоланду больше всех на свете, он не мог сказать большего. Он приписал еще в конце письма, как пишут дети: "Я тебя люблю, я тебя люблю".
Затем он встал, подошел к молодому рыжему человеку с веснушчатым лицом. Он сразу же проникся к нему симпатией. Молодой человек сидел, свесив руки между ног, совершенно безразличный к тому, что происходило. Бриде взял его руку. Это прикосновение было словно глоток свежей воды. Быть расстрелянным вот так, держа эту руку, было бы не так ужасно. Но подумали бы, что им было страшно. Им говорили, что они должны умереть, как мужчины. Бриде отпустил эту руку.
В три часа в лагерь нанес визит венуасский священник. Его сопровождали немецкие офицеры, штатские и капитан жандармерии. Они шли медленно, словно бы хотели лишить процедуру казни поспешного характера, который бы придавал ей что-то варварское. Но было заметно, что они торопились и в глубине души думали только об одном: покончить с этим как можно скорее.