Как наблюдал за мной издалека с первого же дня, как я переехала в Москву. Провожал на учёбу по утрам, встречал у общежития вечерами, и тайно мечтал, что однажды я сама замечу его и не придётся больше держаться на расстоянии.
А я слушаю — и всегда молча. Только всхлипами, сбившимся дыханием, шорохом скользящих по его груди пальцев вклиниваюсь в рассказываемые им истории.
— Так и представлял себе весь день, что приеду домой, поймаю тебя и буду обнимать. Долго и крепко. И целовать. Между прочим, Маша, где положенный мне после тяжёлого рабочего дня поцелуй?
Из угла спальни раздаётся громкий, протяжный, крайне демонстративный зевок, — это пёс решил напомнить нам о своём присутствии. И я останавливаюсь ровно на середине крайне неубедительной попытки повернуться к Кириллу лицом, снова откидываю голову на подушку и начинаю смеяться.
На прикроватных тумбах горят лампы, и в этом тёплом приглушённом свете его глаза выглядят совсем чёрными, только мелкие искры мерцают в их глубине, словно далёкие звёзды на ночном небе. Он смотрит на меня, и во взгляде его столько обожания, столько восторга, что я смущаюсь и притихаю, прячу лицо у него на плече.
Это происходит каждый раз, стоит ему поймать хотя бы одну мою мимолётную улыбку. В такие моменты Кирилл замирает и выглядит так, словно только что увидел сотворение мира, а я… я просто не знаю, как выдержать это чувство, распирающее изнутри каждую клеточку моего тела.
Кажется, это называют счастьем?
— Никогда не поздно вернуть тебя на заправку, дружище, — бросает недовольно Кирилл и приподнимается на локтях, чтобы с укором посмотреть на пса. Только тот понимает внимание к себе по-своему, тут же подлетает к кровати и пристраивает морду на самый край, напрашиваясь на ласку.
— Не переживай, меня он тоже когда-то обещал навсегда вернуть в мой сраный зажопинск, — шепчу псу, охотно почёсывая короткую шёрстку между ушей и игнорируя очередной укоризненный взгляд Кирилла, на этот раз уже адресованный мне.
— В наш зажопинск, — исправляет он и добавляет со смешком: — Но ты же понимаешь, что тогда бы мне пришлось переехать туда вслед за тобой?
— Вот как? Тогда ты подобных уточнений не делал, — улыбаюсь, чувствуя прикосновение тёплых сухих губ к своему виску. Одно, второе, третье — и я уже пытаюсь поймать их своими, чтобы медленно и с нажимом облизать, но получаю лишь один короткий, лёгкий поцелуй, после которого Кирилл и вовсе отодвигается от меня.
Хорошо, что хоть один из нас в состоянии себя контролировать. Плохо, что это всё ещё не я.
Внешне он совершенно спокоен, но напряжение между нами уже заискрило в воздухе, и у меня просто не получается оторвать взгляд от его лица: первых мелких морщинок во внешних уголках глаз, пробившейся под вечер тёмной щетины, почти затянувшегося следа от глубокой царапины на левой щеке — цена поставленной псу прививки. Я засматриваюсь на него настолько, что совсем не замечаю, как пёс принимается облизывать мою руку. И время ползёт, шагает, бежит вокруг нас, но не имеет больше никакого значения.
Мы с ним больше не враги.
Ни с временем. Ни с Кириллом.
Только прикосновение прохладных пальцев к моей щеке заставляет встрепенуться и опомниться. Током расходится по всему телу, покалывает под кожей похотливым желанием, следом за которым появляются страх и вина.
Ему не легче, чем мне. Я чувствую это по неровному, — то ускоряющемуся, то замедляющемуся, — дыханию на своём затылке, когда среди ночи он рефлекторно опускает руку мне на бедро. Слышу по хрипотце в голосе, говорящем мне «Спокойной ночи» и «Доброе утро». Вижу по напряжению в мышцах, в сплетении вен на его руках, во взгляде, порой затянутом сплошной мутной пеленой.
Иногда я тихонько прошу его потерпеть. Ещё немного, совсем чуть-чуть. И он всегда улыбается, выжидает несколько минут, позволяя мне смириться с проявленной слабостью, и только потом так же тихо отвечает: «Конечно же, Ма-шень-ка».
Потому что я говорю это ему, но обращаюсь к себе.
Первое время после того, как он забрал меня из Питера, мы только и делали, что трахались. Вместо разговоров, вместо ссор и примирений, вместо признания совершённых ошибок и столь необходимых извинений за причинённую друг другу боль. И все решения принимались моментально, необдуманно, импульсивно, в перерывах между еблей в туалете какого-то грязного придорожного кафе и минетом на обочине федеральной трассы.
Я захотела увидеть баб Нюру, с которой за два года могла лишь иногда созваниваться по телефону, придумывая какие-то нелепые объяснения тому, почему никак не могу приехать, и мы отправились прямиком туда, минуя Москву. И когда Кирилл с наглой ухмылкой заявил ей о том, что скоро у нас свадьба, мне оставалось только бросать на него злобные взгляды и поддакивать той истории наших отношений, которую он сочинял на ходу.
Я не задавала вопросов. Просто боялась. Боялась, что хоть сотая доля того, что придумала себе за время нашей последней разлуки, окажется правдой.
Как же я корила, ненавидела, презирала себя за то, что тогда попросила его не приходить. Думала, так будет легче, будет честно и правильно для нас обоих. Только каждую следующую ночь тряслась в лихорадке, выплакивала литры слёз, твердила, что это уже навсегда, но продолжала надеяться. Ещё отчаяннее прежнего всматривалась в лица прохожих и вслушивалась в шорохи за дверью, окончательно сходя с ума.
Почему-то меня не покидала уверенность, что он никогда больше не вернётся. Что мне удалось окончательно порвать, растоптать то хрупкое и прекрасное, связывающее нас воедино даже сквозь расстояние.
И когда он всё же приехал, я словно угодила на крючок, намертво засевший остриём в разросшемся до небывалых размеров страхе вновь его потерять.
Но самое тяжёлое, — страшное, странное, болезненное и невыносимое, — было ещё впереди. Не в моём упрямом молчании, не в согласии с каждой своенравной выходкой, не в попытке потакать всем его желаниям, лишь бы не оттолкнуть от себя.
Кирилл хотел ребёнка. Мы прошли все необходимые для этого обследования, и с первого взгляда всё выглядело вполне радужно: никаких существенных проблем врачи не нашли, дав нам целый год, в течение которого беременность наверняка должна была наступить.
Только через несколько месяцев стало понятно, что со мной что-то не так. Один из яичников мне удалили после разрыва кисты, а оставшийся не функционировал как надо, перейдя в спящий режим. Я ездила на УЗИ, сдавала анализы, делала тесты — но овуляция так и не наступала, лишая нас даже самой возможности зачатия.
Мы не обсуждали это. Привычка делать вид, будто ничего не происходит, сыграла против нас, превратилась в капкан, в огромную и пылающую жаром пасть преисподней, куда каждый из нас зашёл по собственному желанию. По глупости, упрямству, взаимному недоверию и обоюдному стремлению скрыть друг от друга себя настоящих, боясь разочаровать и разочароваться.
Спустя полгода даже мимолётный взгляд на беременных женщин вызывал во мне невыносимое чувство, словно кости прорастают сквозь внутренности и разрывают их в клочья. Не получалось разобрать до конца, что именно это было: отвращение или грусть, зависть или отчаяние.
Единственное, в чём не приходилось сомневаться, так это в своём чувстве бескрайней вины перед Кириллом. Я не могла дать ему то, что он хотел, чего заслуживал, что по-настоящему было ему необходимо. И с этой мыслью, с медленно превращающимся в лёд сердцем, под властью тягостной безысходности не могла заснуть ночи напролёт. Вглядывалась в очертания его лица в кромешной тьме, изредка касалась пальцами кончиков волнистых волос, ощущала безмятежное, спасительное тепло тела, не позволявшее мне окончательно окоченеть в своей тоске, и думала, думала, думала.
От Глеба я как-то услышала, что бывшая жена Кирилла родила третьего ребёнка. Мы были знакомы с ней еле-еле, вскользь, по воле случайного стечения обстоятельств — встретились на благотворительном вечере, и придраться к тактичности её поведения в тот момент не вышло бы при всём желании, — но нелогичная, необъяснимая ревность всё равно едкой кислотой начала проедать меня насквозь.