А подкравшийся злодей-апрель изводил паническими атаками, которые уже не получалось спрятать — наплевав на все свои принципы, я согласилась работать у Кирилла в компании, и поэтому всегда была как на ладони. С отсутствием нормального аппетита, с заторможенностью и беспричинной злостью, с огромными синяками под глазами, которые всё чаще бывали красными вовсе не от необходимости дни напролёт проводить перед монитором.
Мне казалось, что я загибаюсь. И чем усерднее он пытался заботиться обо мне, чем чаще держал за руку и целовал подолгу перед сном, чем яростнее, быстрее и ожесточенней трахал — тем сильнее мне и правда хотелось загнуться.
Всё рушилось. Все мои ложные надежды.
В тот раз я пошла в клинику одна. Оставался месяц до отмеренного нам врачами года, и мне нужно было понимать, что делать дальше. Имело ли вообще смысл что-либо делать?
«И пусть они тикают для кого-нибудь другого,» — гласили разбросанные повсюду рекламные брошюры с часами, одну из которых я крутила в руках, пока не порезала палец и не изорвала листок почти в клочья за каких-то полчаса ожидания своей очереди.
Если бы только у меня что-то тикало. Но нет: мои часы и вовсе остановились.
— Хорошо, что вы всё же пришли, — заверила меня доктор, бегло просматривая результаты всех проведённых исследований, ничуть не отличавшихся от месяца к месяцу. — Потому что последний разговор с вашим мужем оставил у меня впечатление, что вы решили отказаться от попыток лечения.
— С моим мужем? — переспросила я, так и не успев, — или осознанно не желая, — привыкнуть к тому, кем теперь был для меня Кирилл.
— Да, он приходил пару недель назад и подробно расспрашивал про всю схему лечения, побочные действия и возможные осложнения. Но вы же понимаете, здесь всё сугубо индивидуально…
Меня оглушило количеством новой информации: схемы, препараты, дозы. И я согласилась на всё, без промедления подписавшись на роль подопытного кролика. Только попросила отложить начало лечения на некоторое время.
Наверное, ощущала потребность наконец разобраться в собственных чувствах. В наших отношениях, окончательно зашедших в тупик и медленно подыхающих там, в бессмысленных попытках пробить кирпичную стену непонимания, вместо того, чтобы выйти обратно, на прямую дорогу в будущее.
То место, что мне хотелось называть своим домом даже в те два года питерской ссылки, встретило меня холодом и отрешённостью. Его квартира перестала быть надёжным убежищем, спасительным гротом, где удавалось спрятаться и переждать любую бурю. Она превратилась в склеп, пугающий и мрачный, отталкивающий и чужой.
И Кирилл казался мне точно таким же. Далёким. Холодным. Чужим.
А был ли он вообще когда-нибудь моим?
— Почему ты не сказал мне, что ходил в клинику? — с этим вопросом я как-то дожила до утра. Провела с ним очередной вязко-липкий вечер, сдержала при себе во время спонтанного, быстрого, отчаянно-беспомощного секса в душевой, проспала несколько часов до рассвета, протащив за собой по веренице кошмарных сновидений.
Не знаю, что именно я рассчитывала увидеть в его взгляде. Но точно не ту ярость, что полыхнула огнём по кедровым ветвям глаз и перелилась через край кружки, в которую он наливал себе кофе.
Пёс крутился под ногами и жалобно скулил, безошибочно учуяв наше настроение. Мне и самой мерещился резкий запах чего-то кислого, противно-тошнотворного, протухшего — наверное, так и должна ощущаться истёкшая по сроку годности любовь, так и не успевшая стать использованной по назначению.
— Ты снова всё за всех решил, так ведь? — его молчание было громким, слишком громким; закладывало уши и било по нервам во сто крат сильнее, чем самый пронзительный крик.
А после — звук бьющегося стекла, когда он просто швырнул в раковину свою кружку, облокотился ладонями на стол, нависая надо мной, и наконец перестал прятать мрачный взгляд, своей тьмой способный затянуть даже солнечный свет.
— Я не хочу обрекать тебя на это. Разве не понятно?! — лучше бы меня оцарапало, порезало, искромсало повышенным голосом, потому что тот, — низкий, тихий, болезненно осипший, — заставлял чувствовать себя так, будто мне заживо сдирали кожу.
— А меня ты спросил? — я захлёбывалась бурлящей внутри болью, злостью, обидой. И впервые за столь долгое время позволяла себе выпустить наружу те эмоции, продолжать сдерживать которые внутри уже походило на изощрённое самоубийство. — Ты не подумал, что я этого хочу? Я хочу обречь себя на это! Я хочу этого!
Нанесённой наотмашь пощёчиной смотрелись растерянность и шок на его лице. И сомнение. Недоверие.
Всё то, что я и сама должна была испытать от своих слов.
Но… не испытывала.
Ушла, громко хлопнув дверью напоследок. Просто прогуляла рабочий день, не желая больше видеть ни его самого, ни своё отражения в его глазах — изуродованное не меньше, чем в комнате кривых зеркал.
Раньше мне нужно было десятки, сотни, тысячи раз повторять про себя истину, прежде чем осмелиться произнести вслух. Нерешительно, скомкано, одними губами. Любое чувство, любое желание подвергались доскональному анализу и исследованию на возможные ошибки и баги в системе при их полноценном использовании, и это спасало меня от необходимости находить компромисс между сердцем и мозгом, отдавая бразды власти только последнему.
Но в тот момент мне приходилось вспоминать школьный курс геометрии и заново учиться доказывать теоремы от обратного. От слов — к мотивам, от мотивов — к истинным чувствам.
Казалось бы, что сложного: смириться с тем, что я действительно сама хотела ребёнка, хотела иметь нормальную семью с человеком, которого любила уже ровно половину своей жизни?
Невозможность дать Кириллу то, чего он желал, воспринималась изнурительной, неподъёмной ношей, пригибавшей меня к земле тем быстрее, чем усерднее я тащила её за собой.
Но одновременно с тем невозможность иметь и то, чего хотела бы сама, напрочь стирала смысл из моей жизни, сводя всё к прежнему пустому существованию организма-паразита.
После того случая мы почти не разговаривали, ограничиваясь самыми необходимыми, короткими, сугубо бытовыми фразами, изредка перебрасываемыми друг другу скорее из стремления проверить, жив ли вообще оппонент. По-хорошему, мне стоило бы его отпустить, освободить от себя, но я просто не могла это сделать.
Ждала, пока он уйдёт сам.
Начало лечения было назначено мной на июль, хотя с каждым следующим днём затянувшейся холодной войны между нами оно становилась всё менее необходимым. И в первых числах июня я просто купила билет и уехала в наш родной город, в квартиру к бабушке, предупредив его об этом в сообщении за десять минут до отправления поезда.
Вырывая себе сердце и растаптывая душу, подарила возможность закончить всё без банальных сцен и тяжёлых объяснений.
Кирилл приехал через три дня. Угрюмый, осунувшийся, уставший.
И на вопрос баб Нюры, на сколько дней он останется, решительно ответил: «На сколько будет необходимо».
Иногда, когда мы молча бесцельно брели по унылым и блеклым улицам, двумя обособленными тёмными тенями слонялись по вымирающему городу, мне хотелось повернуться к нему и узнать, как же так вышло. Почему тот зачаток наших чувств, невообразимо долго ждавший возможности прорасти вопреки всем засухам и наводнениям, так быстро и нелепо зачах у нас в руках.
К реке выбрались только через неделю, исчерпав все возможные иные места для совместного одиночества. Кирилл швырял камни в воду, — удивительно, но получалось у него откровенно паршиво, словно этому можно разучиться, — а я просто наблюдала за ним, и больше не видела того потерянного мальчишку, который пытался тянуться к свету, поглощаемый тьмой. Теперь он был взрослый, пугающе сильный, отныне не раздираемый противоречиями между желаниями и совестью. Такой красивый мужчина. Такой несчастливый мужчина.
А я так и осталась девочкой-тучей. Тем смешнее, что вокруг меня сплошь иссохшая без капли воды пустыня.
Он остановил меня, когда мы собирались возвращаться домой. Резко преградил дорогу, схватил за запястья, долго смотрел в лицо, уже разучившееся выражать хоть что-нибудь, кроме боли о прошлом, безразличия к настоящему и ужаса перед будущим.