Защитники патриархальных нравов против цивилизованных с особенным торжеством ссылаются на непоколебимую верность и беспрекословное повиновение народа высшей власти во времена старой России. Но исторические факты слишком резко противоречат этому убеждению и слишком ясно доказывают старинную истину, что «крайности сходятся». Мятежи и крамолы стрелецкие еще в малолетстве Петра Великого, беспрестанные покушения на жизнь его даже во время его единодержавия, доказывают, как мало прочны естественные отношения народа к высшей власти, что гораздо прочнее их отношения, проникнутые разумною сознательностию своих обязанностей и прав. Во время народного мятежа по случаю упадка курса денег, вследствие медной монеты, многие держали царя Алексея Михайловича за пуговицы, и «один человек из тех людей с царем бил по рукам»: это больше, чем санкюлотская{58} дерзость, – это грязная и отвратительная животность в понятиях и чувствах.
Защитники нашей патриархальной старины обыкновенно говорят, что и в Европе, во времена варварства, было не лучше, чем у нас. Но во времена ее варварства, а у нас в XVIII веке (до царствования Екатерины Великой) было то, что в Европе было в IV и V веках – были пытки, изуверство, суеверие, но не было кнута, подаренного нам татарами. Но, что всего важнее, – в Европе было развитие жизни, движение идеи; подле яду там росло и противоядие – за ложным или недостаточным определением общества тотчас же следовало и отрицание этого определения другим, более соответствующим требованию времени определением. И потому-то невольно миришься со всеми ужасами, бывшими в Европе тех времен, миришься с ними за их благородный источник, за их благие результаты. Но Россия была скована цепями неподвижности, дух ее был сперт под толстою ледяною корою и не находил себе исхода.
Некоторые думают, что Россия могла бы сблизиться с Европою без насильственной реформы, без отторжения, хотя бы и временного, от своей народности, но собственным развитием, собственным гением. Это мнение имеет всю внешность истины, и потому блестяще и обольстительно; но внутри пусто, как большой, красивый, но гнилой орех: его опровергает самый опыт, факты истории. Никогда Россия не сталкивалась с Европою так близко, так лицом к лицу, как в эпоху междуцарствия. Димитрий Самозванец, с своею обольстительною Мариною Мнишек, с своими поляками, был не чем иным, как нашествием немецких обычаев на русские, но главнейшая причина его гибели, кроме дерзости, была та, что он после обеда не спал на лавке, а осматривал публичные работы, ел телятину и по субботам не ходил в баню. Швед Делагарди был другом юному русскому герою Скопину-Шуйскому; но по смерти его принужден был сделаться врагом русским{59}. Но есть факт, еще более поразительный: это – Новгород. Прекрасно русское выражение: «новогородская вольница» и странно мнение многих ученых, которые от чистого сердца, то есть не шутя, видели в Новгороде республику{60} и живой член ганзеатического союза. Правда, новгородцы были друзья «немцам», беспрестанно обращались с ними, но немецкие идеи и не коснулись их. Это была не республика, а «вольница», в ней не было свободы гражданской, а была дерзкая вольность холопей, как-то отделавшихся от своих господ, – и порабощение Новгорода Иоанном III и Иоанном Грозным было делом, которое оправдывается не только политикою, но и нравственностию. От создания мира не было более бестолковой и карикатурной республики. Она возникла, как возникает дерзость раба, который видит, что его господин болен изнурительной лихорадкою и уже не в силах справиться с ним, как должно; она исчезла, как исчезает дерзость этого раба, когда его господин выздоравливает. Оба Иоанны понимали это: они не завоевывали, но усмиряли Новгород, как свою взбунтовавшуюся отчину. Усмирение это не стоило им никаких особенных усилий: завоевание Казани было в тысячу раз труднее для Грозного. Нет! была стена, отделявшая Россию от Европы: стену эту мог разрушить только какой-нибудь Сампсон, который и явился Руси в лице ее Петра{61}. Наша история шла иначе, чем история Европы, и наше очеловечение должно было совершиться совсем иначе. Нецивилизованные народы образуются безусловным подражанием цивилизованным. Сама Европа доказывает это: Италия называла остальную Европу варварами, и эти варвары безусловно подражали ей во всем – даже в пороках. Могла ли Россия начинать с начала, когда перед ее глазами был уже конец? Неужели ей нужно было начать, например, военное искусство с той точки, с которой оно началось в Европе во времена феодализма, когда в нее стреляли из пушек и мортир, а нестройные толпы ее могли поражать стройные ряды, вооруженные штыками, повертывавшиеся по команде одного человека? Смешная мысль! Если же Россия должна была учиться военному искусству, в каком было оно состоянии в Европе XVII века, то должна была учиться и математике, и фортификации, и артиллерийскому и инженерному искусству, и навигации, а если так, – могла ли она приниматься за геометрию не прежде, как арифметика и алгебра уже укоренятся в ней и их изучение окажет полные и равные успехи во всех сословиях народа. Однообразие в одежде для солдат есть не прихоть, а необходимость. Русская одежда не годилась для солдатской униформы, следовательно, необходимо должно было принять европейскую; а как же можно было сделать это с одними солдатами, не победивши отвращения к иностранной одежде в целом народе? И что бы за отдельную нацию в народе представляли собою солдаты, если бы всё прочее ходило с бородами, в балахонах и безобразных сапожищах? Чтобы одеть солдат, нужны были фабрики (а их, благодаря патриархальности диких нравов, не было): неужели же для этого надо было ожидать свободного и естественного развития промышленности? При солдатах нужны офицеры (кажется, так, господа старообрядцы и антиевропейцы?), а офицеры должны быть из высшего сословия против того, из которого набирались солдаты, и на их мундиры нужно было сукно потоньше солдатского: так неужели же это сукно следовало покупать у иностранцев, платя за него русскими деньгами, или дожидать, пока (лет в 50) фабрики солдатского сукна придут в совершенство и из них разовьются тонкосуконные фабрики? Что за нелепости! Нет: в России надо было начинать все вдруг, и высшее предпочитать низшему: фабрики солдатского сукна фабрикам мужицко-сермяжного сукна, академию – уездным училищам, корабли – баркам. Мало основать уездное училище – надо было дать им учителей, которых всего лучше могла образовывать академия; надо было составить учебные руководства, что опять могла сделать только академия. Что ни говорите о бедности нашей литературы и ничтожности нашей книжной торговли, – однако иные книги у нас раскупаются же, и иные книгопродавцы одними периодическими изданиями имели же в ежегодном обороте по 250 000 рублей. А отчего это произошло? – Оттого, что наша великая императрица, наша матушка Екатерина II, заботилась о создании литературы и публики, заставила читать двор, от которого мало-помалу охота к чтению перешла, через высшее дворянство, к среднему, от него к чиновническому люду, а теперь уже начинает переходить и к купечеству.
58
Санкюлоты – наиболее радикально настроенные участники Великой французской революции (выходцы из беднейших слоев населения).
59
М. В. Скопин-Шуйский – в возрасте немногим более двадцати лет – возглавлял русское войско, сражавшееся против отрядов Лжедмитрия I и поляков. В апреле 1609 г. произошло соединение его рати с союзным шведским отрядом, которым предводительствовал – тоже юный – Я. Делагарди. Оба военачальника очень сдружились, и когда в 1610 г. Скопин-Шуйский скончался, Делагарди оплакал его как родного. Через некоторое время после этого союз России и Швеции сменился их военным конфликтом.
60
В соответствии со своим представлением о безусловной необходимости укрепления единой центральной власти в России критик видел в средневековом Новгороде одно из серьезных препятствий этому процессу. Отказываясь рассматривать общественный строй Новгорода как республиканский и характеризуя его как «дерзкую вольность холопей», Белинский полемизирует с воззрениями таких историков, как Н. А. Полевой и Н. С. Арцыбашев. (До них очень идеализированный взгляд на новгородскую республику был присущ декабристам; по выражению К. Ф. Рылеева, подчинением Новгорода Москве были «задушены последние вспышки русской свободы».) В современной исторической науке Новгород определяется как аристократическая боярская республика.