Выбрать главу

А теперь, читатель, оторвитесь на минуту от захватившего вас чтения и скажите прямо: не замечаете, как изменился на последних страницах авторский стиль? И еще скажите: стало вам понятно, что, исключая некоторые «взрослые вкрапления», я сочинил, по сути, детский рассказ? (Или болванку детского рассказа?)

Однако вернемся к нашему с вами взрослому повествованию.

Время от времени я ощущал потребность побыть в тишине, в одиночестве (что так нелепо пыталась осуществить несуразная «Бинокля»), для чего уходил в безмолвные горы и бродил там без всяких дорог и тропинок вверх и вниз, вверх и вниз, забывая о том, «какое тысячелетье на дворе», как играют в «буржу, мадам», в каком издательстве мечтают оказать мне материальную поддержку, и даже о Римме и о Капе.

Я вообще любил одиночество; умел разговаривать с самим собой, и мысленно, и вслух, не только одобряя, но и порицая себя; и не ощущал тоски или скуки, находясь с самим собой в замкнутом пространстве. Понятие «одиночество» для меня не перекликалось с его синонимами — «сиротство» или «сиротливость». Я мог чувствовать себя приятно-одиноким и на людях. Если они были мне незнакомы. Поэтому любил ходить один в разные забегаловки и рестораны, на катки и в парки. Причем пребывая еще в достаточно нежном возрасте. Все это при том, что у меня было достаточно друзей, в них я всегда испытывал необходимость, без них не представлял существования. И все же, если попытаться себя систематизировать, отнести к какой-то категории, то, конечно, я животное не стадное. Вернее, не такое, для кого это стадо как дом родной. Впрочем, далек от мысли представить себя этаким оригиналом-одиночкой, просто хочу сказать, что склад моего, извините, ума и характера требовал более длительного нахождения с самим собой. Из чего вовсе не следует, что я лучше или хуже тех, кто любит большое общество и такие же семьи, а также демонстрации, собрания, митинги, стадионы и концерты эстрадных звезд.

А теперь, когда вволю наболтался об одиночестве, хочу признаться, что оно же и пугает меня. Что совсем не оригинально. И лишний раз я ощутил это здесь, на холмах Дагомыса, когда немного заблудился и дело шло к вечеру.

Нет, я не страдаю так называемым пространственным идиотизмом и обычно представляю, куда идти, ехать или свернуть, чтобы добраться до своего (или чужого) дома. Но это в городе. А в горах, как и в лесу, дело особое. Разумеется, я понимал: поселок где-то близко, и мне не грозит встреча с оголодавшим волком или, что хуже, с сытым бандитом. Они здесь не водятся. И страшно не было — было тоскливо. То есть сиротливо. Я подумал, что не только графа Монте-Кристо из меня бы не вышло — тем более для этого нужно лет двадцать отмотать в одиночке, но и Робинзона Крузо, кто до встречи с Пятницей долго был совершенно один, а потом тоже не мог вести с ним особо интеллектуальные беседы. Я же без этого, оказывается, просто не могу. И вот сейчас, в сумерках, в какой-то лощине между двумя холмами, остро ощутил потребность в них, а также подлинный страх, что ничего этого вполне может больше не быть: если, например, я на следующем спуске сломаю ногу или у меня случится приступ гнойного аппендицита. (Нет, это как раз невозможно: аппендикс мне вырезал сам Марк Вилянский, оставив на память ажурный шов.)

Можно спросить: какого черта я толкаюсь в открытые двери? Ведь ясно, что ломать конечности плохо, сидеть в тюряге — тоже и что вынужденное одиночество совсем не то что добровольное. А я и не думал ни о чем таком оригинальном, но лишь о том, что все на свете в том числе наши чувства, двойственны, тройственны, о чем, в частности, свидетельствовал некий швейцарец по фамилии Блейлер, который дошел до такой мысли, что один и тот же объект должен вызывать у нас одновременно абсолютно противоположные чувства, и всю эту премудрость назвал заграничным словом «амбивалентность». (Это он, наверное, в огород максималистов и ригористов камушки кидал.) Но мысль, по-моему, очень здравая.

2

Мы опять в Москве, которая показалась мне сначала какой-то другой — чужой. Но мой «Эдик» стоит, как ни странно, там, где я его оставил, — между трамвайными рельсами и оградой Сретенского бульвара, и новых непотребных слов на его свежих еще боках не появилось. А напротив, возле общественной уборной, все так же табунятся наши местные алкаши, среди них высокая стройная женщина — у всех характерные отечные лица, потухшие, но взыскующие глаза. В отличие от многих других из этой братии, наши на удивление мирные, никого не задевают, ничего не клянчат, только друг с другом порою выясняют отношения. К моему недоумению, даже испугу, женщину из их компании я увидел однажды за рулем пикапа. (Воистину великая у нас, гуманная и бесстрашная держава! Которой наплевать с высокого дерева на все решительно опасности, каким могут подвергнуться ее трезвые, как стеклышко, или в дымину поддатые подданные как в дни войны, так и в дни счастливой мирной жизни!..)