Впрочем, сейчас, когда я направлялся к большому дому возле станции метро «Красносельская», где жил Утесов, никаких мелодий в голове не было, зато в потертом, еще студенческом, портфеле лежали два-три сборника зарубежных песен и несколько напечатанных на машинке, уже переведенных текстов. К мэтру советской эстрады я шел по рекомендации все того же Радиокомитета и без особой охоты, поскольку не рассчитывал на успех, а его бытовые условия мало меня интересовали.
Должен честно сказать, что, хорошо это или плохо, я никогда не проникался чувством благоговения ни по отношению к героям прочитанных книг или увиденных спектаклей, ни к тем, кто воплощал их образы на бумаге, на сцене, экране, в музыке. Андрей Болконский, Печорин, Овод; Кожаный Чулок и Гайавата; пятнадцатилетний капитан Дик Сэнд и искатель сокровищ Джим Гокинс; три мушкетера и примкнувший к ним дАртаньян; чеховский доктор Дымов и благородный психованный Дон Кихот, Сирано де Бержерак и Наполеон… — все были по-своему интересны, однако ни они, ни люди, воплотившие их в образах, не становились для меня кумирами. Или примерами… Не говоря о более близких к нам по времени политических фигурах, про которых и читать-то не тянуло. А уж о каком священном трепете речь! Да и не учили меня ничему все эти книги, фильмы, песни… Кстати, о примерах…
Много позднее, во время собственных выступлений нередко приходилось слушать чистосердечные вопросы читателей: с кого беру в жизни пример? Иначе говоря, собираюсь «строить жизнь с кого»? (Дальше предполагался ответ изобретательной рифмой Маяковского.) Каждый раз я приходил от этого в тихую ярость и бормотал сквозь зубы, что хотелось бы, если получится, со всех приличных людей — с какой-нибудь тети Оли или дяди Коли… Что не всегда нравилось присутствующим учителям.
Повторю, что, хорошо это или нет, я не умел проникаться жизнью героев настолько, чтобы, пускай частично, перевоплощаться в них; не бредил ими, не видел в своих снах, не прилагал их образы (кроме, порою, наружности) к самому себе. Меня редко тянуло перечитывать понравившуюся книгу, вторично посмотреть спектакль или фильм. (Если назовете такое отношение читательской легковесностью, любительством, спорить не буду. Однако до сих пор не верю в чудотворное действие литературы. Лекарство — возможно, но никак не панацея. Валерьянка, гематоген, аспирин… Слабительное, наконец. Но не более…)
В том, что так и не выработался у меня культ какого-либо вида или образа искусства, что не смог сотворить себе, не из кого и не из чего, кумира, повинна, скорее всего, манера осмысления: не умел, и не умею, воспринимать что-то (книгу, музыкальное произведение, картину, человека, божество, Библию, наконец) целиком. Безоговорочно.
В любимых с детства шумановском «Порыве», бетховенских «32 вариациях» мне всегда нравилось только начало; обожаю отрывки из «Лунной», из «Аппассионаты», «Эгмонта», зачин «5-й симфонии»… Старый писатель с внешностью усталого льва, Абрам Маркович Арго, говорил когда-то, что, если ему нравится какое-либо произведение искусства, у него начинает холодеть копчик. (Однажды, когда он слушал и нахваливал у нас в доме рассказы, которые читал один молодой литератор, у него холодел, холодел копчик, пока старик не уснул… Но это так, к слову.) Так вот, у меня тоже до сих пор появляется холодок в спине от нескольких тактов из третьей части брамсовской 3-й симфонии или из соль-минорной Моцарта; от баховской 6-й партиты или шубертовской «Ave Maria»… От «Если спросите, откуда эти песни и легенды»… От «Все счастливые семьи счастливы одинаково, каждая несчастливая семья несчастлива по-своему…» (Красивое, хотя и спорное утверждение.) От пейзажей Тургенева или удивительного полумистического психологизма Габриэля Маркеса… От неудержимой трагической сексуальности Генри Миллера…