Первое чарующее впечатление от родного города уже изгладилось. Из темных переулков и с отдаленных площадей, дремавших во мраке под охраной трех — четырех фонарей, надвигались тени прошлого. Из ворот и черных щелей, из‑за вывесок, табличек и очертаний домов, еле видных в тусклом свете фонарей, выплывали картины детства, а за ними вставали призраки прошедших дней, полных забот и опасений, разочарований и несбывшихся надежд. Все то, что за годы отсутствия стерлось в памяти так же бесследно, как боль, пережитая в младенчестве, когда прорезываются первые зубы, ожило и заслонило новые замыслы и впечатления. Город предстал теперь перед Радусским не в том волшебном покрове, в каком он увидел его в счастливую минуту возвращения, и даже не в своем реальном обличии, но как цепь давно забытых образов. Он шел по пустынным улицам, и плечо у него мучительно ныло, а в ушах все еще звучали два револьверных выстрела. Перед глазами в ночном мраке развивали свой ветхий свиток угасшие мертвые чувства, давно выброшенные из сердца и как бы чужие.
Он сам не заметил, как очутился на другом конце города, расположенном несколько выше. Там к двум длинным улицам примыкало обширное предместье Каменка. Оно образовало как бы самостоятельный городок, сливавшийся с Лжавцем. Последние домики Каменки граничили с безыменной деревушкой, в центре которой высилась усадьба, замечательная тем, что владелец сдавал ее внаем лжавецким чиновникам и навозную жижу из овчарни спускал прямо на шоссе, служившее горожанам местом для прогулок. Камёнку населял преимущественно беднейший мастеровой люд, евреи, располагавшие весьма скудными средствами к существованию, и всякая безыменная деклассированная голытьба. Та часть Каменки, которая граничила с усадьбой, представляла собой маленький Уайтчепел[4]; ее справедливо осыпали проклятиями обладатели движимой собственности, которую можно было уворовать, особенно жители усадьбы с навозным ручьем. Вправо и влево от шоссе, пересекавшего эту обитель нищеты, на задворках, между ветхими плетнями и хлевушками, тянулись маленькие тупички. Над скопищем беспорядочно разбросанных деревянных строений поднимались два красных кирпичных дома и с надменной своей высоты заливали светом соседние крыши.
Эту часть города Радусский знал хуже и поэтому охотно направился туда. В свое время он редко бывал в Камёнке, так как жил на противоположном конце города, все же он смутно помнил это предместье, а когда‑то знавал и в лицо и понаслышке многих населявших его сапожников. Сейчас он шел посредине дороги, останавливаясь по временам, раздумывая, припоминая и затем снова пускаясь в путь. Наконец он остановился в одном из грязных закоулков, в конце которого стоял деревянный дом с крылечком, напоминавший ветхий домишко захудалой усадьбы. Рядом погруженный во мрак чернел другой домик. В первом по обе стороны крыльца окна светились. В двух окнах чуть побольше слабо мерцал ночник.
«Здесь жила тогда пани Вонтрацкая, — думал пан Ян. — Она давала уроки музыки, по злотому за час… Наверно, старушка по — прежнему живет здесь и по — прежнему носит рваные перчатки и гордится тем, что однажды собственными глазами видела Монюшко…»
С левой стороны крыльца кухонная лампа, поставленная на самый подоконник, освещала маленький клочок двора. Стараясь не шлепать по грязи, Радусский подкрался к окну и заглянул внутрь. Там, склонившись над лоханью, стояла молодая девушка, которую соглядатай в первую минуту принял за парня. В глубине темной кухни виднелась большая грязная печь и кое — какая утварь. Один угол занимал сосновый топчан, покрытый какой‑то красной ветошью. Перевернутое вверх дном ведерко по соседству с печью служило подставкой для гладильной доски. На разостланном полотенце или салфетке, заменявшей скатерть, лежали: пирог очень скромных размеров, кружок колбасы, несколько яиц и маленький сырок. Весь этот пасхальный стол был украшен тремя веточками брусники. Девушке у лохани можно было дать лет шестнадцать — семнадцать, у нее было некрасивое лицо со вздернутым носом и уродливым ртом, голову она не чесала по меньшей мере месяца два. Худая, как щепка, с плоской грудью и сильно выдавшимися ключицами, она была одета в засаленную цветастую корсетку. В глубокий вырез этой корсетки с распущенной шнуровкой виден был голый впалый живот, тощая грудь и грязная шея. Длинными жилистыми руками, худыми, как у мужчины, с непомерно большими кистями, девушка усердно мылила и стирала какую‑то грязную холщовую тряпку. Радусский подступил еще ближе и, не отрываясь, следил за прачкой. Старая боль, ярость, смешанная с язвительной горечью, шевельнулась в его груди.