Я решил больше не испытывать судьбу и вернуться в здание, откуда начал свой путь. Не только потому, что было маловероятно, что жандармы все еще ищут меня на том месте, откуда я от них сбежал, но и потому, что сортир того самого первого офиса был единственным помещением, куда проникал дневной свет. Вспомнил я и о том, что ветеринар упомянул моего Неподражаемого Брата. The First должен был находиться где-то неподалеку, ведь кто бы ни руководил этой операцией, ему не подобало так неблагоразумно рассеивать своих пленников по всему лабиринту; наверняка этаж, где я проснулся, представлял нечто вроде тюремных помещений этой организации, секты, – во что бы там ни объединились эти типы.
Едва зайдя в сортир, я выглянул в окошко. Внизу темнело не различимое до дна вентиляционное отверстие. Сверху, сквозь слуховое оконце, пробивался свет и виднелось небо. Кроме агорафобии, мизантропии и отвращения к курам я страдаю также сильными приступами головокружения, но необходимость выбраться наружу была в тот момент столь сильна, что я вознамерился добраться до этого сине-зеленого света. Однако вентиляционное отверстие, вероятно, проходило рядом с камерами (назовем их так), достаточно было представить себе схему моего бегства, чтобы убедиться в этом. Допустив это, возможно, было разумнее не пытаться подняться по вентиляции на крышу, а спуститься по ней до соответствующего этажа и попробовать найти The First. В конце концов, мой случай можно было рассматривать не только как бегство, но и как выкуп. Кроме того, при спуске я мог опираться на толстую трубу из уралита – преимущество, которого не давал подъем. Было немыслимо спуститься по ней на шесть этажей вниз, но, возможно, мне удастся сэкономить часть пути, спускаясь по лестнице, и преодолеть последний (или даже два) по трубе. Теперь вопрос сводился к тому, сколько этажей подо мной пустует, а следовательно, до какого из них я смогу добраться так, чтобы меня никто не увидел.
Ответить на этот вопрос можно было одним-единственным образом: попробовать спуститься. Сначала, соблюдая тысячу предосторожностей, я приблизился к лестничной клетке, по которой поднялся, убегая от жандармов. Полная тишина. И темнота – тоже. Высунувшись в главный пролет, я увидел на нижнем этаже электрический свет. Рискнул спуститься на один этаж; при этом продолжал внимательно следить за пролетом; приложил ухо к ведущей на этаж двойной двери и ничего не услышал; приоткрыл щелку и заглянул: такая же темень, как и наверху. Это воодушевило меня, и я спустился еще на один этаж. Потом еще и еще: и так до того этажа, где находилась решетчатая дверь, выходившая в коридор с расположенными вдоль него камерами. Все по-прежнему было тихо, слышалось только гудение ламп дневного света. На этот раз с удвоенной осторожностью я открыл дверь помещения, находившегося прямо над камерами.
При свете зажигалки я не увидел ровным счетом ничего нового. Разве что пол здесь был паркетный и рядом со входом громоздились отключенный холодильник, пара пыльных стульев да вешалка, на которой ничего не висело, в остальном все было точно так же, как и на чердаке, грязное и заброшенное, хотя сильный запах лабиринта здесь почти не чувствовался, как будто близость обитаемой зоны растворила его в себе. Я прямиком прошел в уборную, открыл окошко и удостоверился, что пропасть заканчивается этажом ниже. Тогда я начал с трудом протискиваться в окошко. Это было тяжелее всего. Потом я спрыгнул и вполне нормально приземлился, но было довольно-таки противно ступать босыми ногами по загаженному вентиляционному отверстию, так что я постарался как можно скорее пролезть в окошко нижнего этажа. На этот раз я приземлился в сортире, куда труба спускалась вертикально. Я почувствовал это только потому, что из карманов у меня выпали все мои причиндалы: четвертушка кокаина рассыпалась по полу, у фарфоровой зверюшки отлетела голова. Кстати, эту болонку мне удалось склеить несколько дней спустя суперклеем, и теперь она смотрит на меня, пока я пишу эти строки. Но вылизывать пол сортира показалось мне слишком даже для Роджера Уилко, и четверть кокаина пропала навсегда.