Выбрать главу

А несчастные случаи? Сердечные приступы, отказ почек? Незачем даже спрашивать. Со стороны смотровой комнаты все они бессмысленны.

Пока ты не умер, смерть не страшна

В то субботнее утро, когда доктор пропускал сквозь пальцы кишки повесившегося, подобно тому, как рыболов проверяет, нет ли на леске узлов, а судебный медик, светловолосая украинка, рассказывавшая мне недавно о своей родной Одессе, была занята распиливанием электропилой черепа, я спросил:

— Если тело начало разлагаться, какова опасность занести себе инфекцию?

— Да ну, бациллы туберкулеза и вирусы СПИДа умирают довольно быстро, — сказал врач. — Им нелегко приходится в мертвом теле. Не хватает кислорода. Правда, стафилококк и грибки, наоборот, растут… Мертвых нечего бояться. Другое дело — живые. Приходите, например, в квартиру к умершему и спрашиваете соседа, что случилось, а умерший встает и начинает на вас кашлять.

Он закончил свою работу и вышел. Поблагодарив помощницу и сняв халат с бахилами, я сделал то же самое. Я вышел в ясный и жаркий мир, где меня ждала моя смерть. Если я умру в Сан-Франциско, у меня будет один шанс из пяти приехать на карете в заведение доктора Стивенса. Ничто вокруг меня вроде бы не нависало угрожающе и не воняло смертью, как это было, когда я вышел из катакомб — наверное, потому, что смерти, виденные мною на столах для вскрытия, были столь подчеркнуто единичны, что я отказывался примеривать их на себя, [27]тогда как цельная масса и множественность черепов в катакомбах вконец истощила мое неверие — я все же не мог не думать о том, кто сейчас на меня кашлянет, какая меня собьет машина или какого сорта раковые клетки в этот самый миг делятся и воняют у меня в животе. Доктор прав: я не смогу причинить ему вреда, поскольку он будет готов к нашей встрече. И его скальпель также не сделает мне больно. Я шел по Брайен-стрит, размышляя о странном и абсурдном свойстве собственной души, которая сильнее всего боялась смерти тогда, когда смерть меньше всего ей угрожала — можно подумать, эти трупы встанут и набросятся на меня, — а еще о том, как же это здорово — стащить с себя одноразовую маску, вдохнуть свежего воздуха и раствориться в этом городе с его смертельно опасными машинами и микробами, с его парусниками, книжными лавками и, в конце концов, с его безжалостной будущностью.

III. Мысли в осаде

А теперь, прикрыв глаза, я окину беглым взглядом обходные пути жестокостей и войн. Я видел штабеля черепов в Парижских катакомбах. Точно такие же черепа я видел на стеклянных полках Полей Смерти Чоенг Ёк. [28]В отличие от парижских, глядевших прямо на меня из штабелей и кое-где уложенных красивыми арками, эти черепа были свалены как попало на стеклянные выставочные стеллажи, кучами, а не рядами — впрочем, недостающие впечатления можно получить, посетив знаменитую «карту геноцида» в нескольких километрах от Пномпеня: сия графическая репрезентация Камбоджи составлена из черепов убитых. В Чоенг Ёк они лежат друг на друге, таращась и ухмыляясь, зевая и крича, рассортированные по возрасту, полу и даже расе (ибо от рук красных кхмеров погибло также некоторое количество европейцев). На черепах попадаются трещины — кхмеры разбивали железными брусьями еще живые головы. И все же, на мой необразованный взгляд, никаких других отличий от парижских черепов там нет. Ангел смерти пролетает над чьей-то головой, снижается, убивает и улетает прочь. Оставшееся после его работы неразличимо ни для кого, кроме коллег доктора Стивенса и тех, кто видел все это своими глазами. (Однажды я смотрел фильм о Холокосте. Когда зажегся свет, я чувствовал себя очень подавленно. Кажется, фильм меня «тронул». Но тут я посмотрел на своего знакомого, бледного и покрытого потом. Он был евреем. Он был там. Нацисты убили почти всех его родных.) До того, как ангел сделает свое дело, обреченные на смерть точно так же неотличимы от тех, кому повезет или не повезет прожить немного дольше. Возможно, смерть постижима только во время смерти.

Чтобы постичь ее, давайте представим этот миг в настоящем, страшный миг, когда в вас стреляют, а вы, забыв, что ваша жизнь далеко не идеальна, молите лишь о том, чтобы еще немного пожить, еще немного попотеть и помучиться от жажды, клянетесь, что, если только вам удастся сохранить свою жизнь, вы будете холить ее и лелеять. Это почти-смерть — не имеет значения, насильственная или нет. Женщина, которую я любил, умершая потом от рака, однажды писала мне: «Ты этого не знаешь, но сегодня годовщина моей мастэктомии, и я должна быть счастлива, что живу. На самом деле день был ужасным». Как и я, она все забыла; в очередной раз отмахнулась от смерти, не будучи настолько верующей, чтобы после всего пережитого благоговеть перед каждой минутой. После того как в меня стреляли (может, они стреляли вовсе не в меня, может, они меня даже не видели), я клялся, что стану счастливее, что буду благодарить небеса за подаренную мне жизнь, и преуспел в этом, однако в иные дни катакомбы и плиточные столы для вскрытия из офиса доктора Стивенса опускаются на дно моей памяти — тогда я впадаю в отчаяние и презираю жизнь. Новый испуг, новый ужас, и признательность возвращается. Плиты встают во всем своем зловонии, чтобы напомнить мне о моем счастье. За год до самого ужасного дня моя любимая писала: «В прошлый раз им нужно было воткнуть четыре иголки в четыре вены. Я плакала, когда втыкали четвертую. Вены не выдерживают. Меня вырвало прямо в кабинете врача, потом рвало все четыре дня, и все четыре дня я была в полусознании. Я всерьез хотела немедленно умереть. Что если принять сверхдозу снотворного… Выбор невелик, но мне хотелось остаться и успеть поненавидеть ухажеров моей дочери». Я вспоминаю предыдущее письмо на розовой бумаге, начинавшееся с: «Я обещала больше не писать. Я солгала. В субботу мне сказали, что у меня обширный рак груди, через неделю будут делать мастэктомию и удалять лимфатические узлы. Я боюсь смерти. У меня трое маленьких детей. Я не пустышка. Мне плевать на мою грудь, но я хочу жить… Скажи мне. Этот страх — я чувствую его запах — на войне так же?» — Да, дорогая. Я никогда не был опасно болен, но уверен, что так же.

В одном из последних писем она писала: «Я слишком долго была уверена, что умру не когда-нибудь, а очень скоро — не сразу удалось поверить в то, что я, может быть, поправлюсь. Я до сих пор не до конца в это верю, но постепенно все встает на свои места — в основном, потому, что я хочу вырастить своих умных и красивых детей, а еще хочу радоваться жизни… Волосы отросли, и парик уже не нужен».

В другом письме она писала: «Вот последние события моей жизни. Не то чтобы они мне совсем не нравились, их нельзя сравнить с тем, когда в тебя стреляют или когда ты теряешь друзей, но, возможно, они тебя позабавят. Я поставила в кабинете аквариум… и принесла детям четырех рыбок. Они придумали имя только для одной. Я сразу сказала, что пусть сначала научатся чистить аквариум, менять в нем воду, кормить рыб, поймут, как устроены жабры, и только после этого они получат морскую свинку. Я не очень люблю домашнюю живность, предпочитаю детей. Одной каракатице в аквариуме как-то не по себе, носится как сумасшедшая и думает, где бы ей умереть».

Закрыв глаза, я вижу ее семнадцатилетней или такой, какой она стала в тридцать четыре года — сильно постаревшей, частично из-за рака — лицо с выступающими скулами, редкие волосы, возможно, это парик, она сидит на ступеньках вместе с детьми. Я не смотрел на нее из-за стекла смотровой комнаты доктора Стивенса. Я не видел ее гниющего тела. Я не видел ее лишенного черт черепа, закрепленного цементом в стене катакомб. Значит ли это, что я не могу представить смерть, ее смерть? Шесть миллионов черепов под Парижем весят для меня меньше, чем ее лицо, которое вы, возможно, назвали бы слишком мрачным, а потому не очень красивым, но для меня оно по-прежнему прекрасно, несмотря на то, что теперь я вижу его только на фотографии.

Но — я опять возвращаюсь к тому же самому — ее смерть бессмысленна, ошибка в генах или в окружающей среде. Ее не убивала злая душа. Мне тяжело думать о ней. Мне не горько.

Мне тяжело думать о двух моих коллегах из Боснии, заехавших на машине на минное поле. Их звали Уилл и Фрэнсис. Я напишу о них позже. Сначала — оттого, что там было два отдельных протокола, дыры в ветровом стекле и в двух смертельно раненных людях — я думал, их застрелили, и, когда появились два вооруженных человека, был уверен, что смотрю на их убийц. Уилла я знал всего два дня, но он мне сразу понравился. Фрэнсис был моим другом, мы встречались то чаще, то реже почти девятнадцать лет. Я любил Фрэнсиса. Но не чувствовал злости, даже когда появились предполагаемые снайперы, ибо их работа не была направлена лично против этих людей. Мы пересекали разделительную линию между хорватами и мусульманами; мусульмане извинились, а такие случаи на войне — не редкость.

вернуться

27

Недавняя смерть или давняя, это не моя смерть, и я лишь отмахнулся от нее. В катакомбах они были настолько неразличимы, с такими чистыми панцирями, что можно было подумать, все они умерли «естественной смертью». В кабинете судебно-медицинской экспертизы были погибшие в результате несчастного случая или при странных обстоятельствах, несколько покончивших собой, как старик, что повесился на проводе, и лишь изредка туда привозили убитых. Я смотрел в глаза повесившегося и чувствовал, что дрожу. Чтобы защитить меня от этого, доктор Стивенс установил двери с табличками «ВХОД ВОСПРЕЩЕН» и «ВХОД КАТЕГОРИЧЕСКИ ВОСПРЕЩЕН». Здесь и сейчас, пытаясь отредактировать написанное, я вижу всего одно мертвое существо — паука, прилипшего к оконному стеклу вместе со своей высохшей паутиной. В основном же я вижу машины, едущие по широкой дороге, великолепные деревья, шагающих по тротуару людей. На том месте, где пару лет назад убили подростка, теперь стоит будка продавца пончиков, пышущая сладостью и жизнью. Пока еще я в стране живых и никогда не поверю в собственную смерть. (Прим. автора.)

вернуться

28

Я был там дважды, и второй раз оказался намного ужаснее первого. Но эти технические и политические подробности не имеют значения. (Прим. автора.)