Выбрать главу

Госпожа Холлайа величественно поплыла к ступенькам.

- Я была счастлива повидаться с вами, дорогая, - бросила она через плечо (у нее были отлично набитые искусственные плечи). - Всего хорошего. Передайте привет Омерайе и Клайе. Мистер Вильсон! - она кивком указала ему на дорожку. - Могу я сказать вам два слова?

Оливер проводил ее до шоссе. На полпути госпожа Холлайа остановилась и тронула его за руку.

- Я хочу дать вам совет, - сипло прошептала она. - Вы говорили, что ночуете в этом доме? Так рекомендую вам перебраться в другое место, молодой человек. И сделайте это сегодня же вечером.

Оливер занимался довольно-таки бессистемными поисками тайника, куда Сью упрятала серебряную коробочку, когда сверху, через лестничный пролет, до него донеслись первые звуки. Клеф закрыла дверь в свою комнату, но дом был очень старый; ему показалось даже, будто он видит, как странные звуки просачиваются сквозь ветхое дерево и пятном расплываются по потолку.

Это была музыка - в известном смысле. И в то же время нечто неизмеримо большее, чем музыка. Звук ее внушал ужас. Она рассказывала о страшном бедствии и о человеке перед лицом этого бедствия. В ней было все - от истерики до смертной тоски, от дикой, неразумной радости до обдуманного смирения.

Бедствие было единственным в своем роде. Музыка не стремилась объять все скорби рода человеческого, но крупным планом выделила одну; эта тема развивалась до бесконечности. Основные созвучия Оливер распознал довольно быстро. Именно в них было существо музыки; нет, не музыки, а того грандиозного, страшного, что впилось в мозг Оливера с первыми услышанными звуками.

Но только он поднял голову, чтобы прислушаться, как музыка утратила всякий смысл, превратилась в беспорядочный набор звуков. Попытка понять ее безнадежно размыла в сознании все контуры музыкального рисунка, он больше не смог вернуть того первого мгновения интуитивного восприятия.

Едва ли понимая, что делает, он, как во сне, поднялся наверх, рывком отворил дверь в комнату Клеф и заглянул внутрь.

То, что он увидел, впоследствии припоминалось ему в очертаниях таких же смутных и размытых, как представления, рожденные музыкой в его сознании. Комната наполовину исчезла в тумане, а туман был не чем иным, как трехмерным экраном. Изображения на экране. Для них не нашлось слов. Он не был даже уверен, что это зрительные изображения. Туман клубился от движений и звуков, но не они приковывали внимание Оливера Он видел целое.

Перед ним было произведение искусства. Оливер не знал, как оно называется. Оно превосходило, вернее, сочетало в себе все известные ему формы искусства, и из этого сочетания возникали новые формы, настолько утонченные, что разум Оливера отказывался их принимать. В основе своей то была попытка великого мастера претворить важнейшие стороны огромного жизненного опыта человечества в нечто такое, что воспринималось бы мгновенно и всеми чувствами сразу.

Видения на экране сменялись, но это были не картины, а лишь намек на них; точно найденные образы будоражили ум и одним искусным прикосновением будили в памяти длинную вереницу ассоциаций. Очевидно, на каждого зрителя это производило разное впечатление- ведь правда целого заключалась в том, что каждый видел и понимал его по-своему. Не нашлось бы и двух человек, для которых эта симфоническая панорама могла бы прозвучать одинаково, но перед взором каждого разворачивался, в сущности, один и тот же ужасный сюжет.

Беспощадный в своем искусстве гений обращался ко всем чувствам. Краски, образы, движущиеся тени сменялись на экране; намекая на что-то важное, они извлекали из глубин памяти горчайшие воспоминания. Но ни одно зрительное изображение не смогло бы так разбередить душу, как запахи, струившиеся с экрана. Порой будто холодная рука прикасалась к коже - и по телу пробегал озноб. Во рту то появлялась оскомина, то текли слюнки от сладости.

Это было чудовищно. Симфония безжалостно обнажала потаенные уголки сознания, бередила давно зарубцевавшиеся раны, извлекала на свет секреты и тайны, замурованные глубоко в подвалах памяти. Она принуждала человека вновь и вновь постигать ее ужасный смысл, хотя разум грозил сломиться под непосильным Бременем.

И в то же время, несмотря на живую реальность всего этого, Оливер не мог понять, о каком бедствии идет речь. Что это было настоящее, необозримое и чудовищное бедствие он не сомневался. И оно когда-то произошло на самом деле это тоже было совершенно очевидно. В тумане на миг возникали лица, искаженные горем, недугом, смертью, - лица реальных людей, которые были когда-то живыми, а теперь предстали перед ним в смертельной агонии.

Он видел мужчин и женщин в богатых одеждах; они крупным планом появлялись на фоне тысяч и тысяч мятущихся, одетых в лохмотья бедняков, что громадными толпами проносились по экрану и исчезали в мгновение ока. Он видел, как смерть равно настигала тех и других.

Он видел прекрасных женщин; они смеялись, встряхивая кудрями, но смех превращался в истерический вопль, а вопль в музыку. Он видел мужское лицо. Оно появлялось снова и снова - удлиненное, смуглое, мрачное, в глубоких морщинах; исполненное печали лицо могущественного человека, умудренного в земных делах; лицо благородное и беспомощное. Некоторое время оно повторялось как главная тема, и каждый раз все большая мука и беспомощность искажали его.

Музыка оборвалась в нарастании хроматической гаммы. Туман пропал, и комната вернулась на место. Какое-то мгновение на всем вокруг Оливеру еще виделся отпечаток смуглого, искаженного болью лица - так яркая картина долго стоит перед глазами, когда опустишь веки. Оливер знал это лицо. Он видел его раньше, не так уж часто, но имя человека обязательно должно было быть ему знакомо.

- Оливер, Оливер... - Нежный голос Клеф донесся откуда-то издалека. Оливер стоял ослабевший, привалившись спиной к косяку, и смотрел ей в глаза. Она казалась опустошенной, как и он сам. Жуткая симфония все еще держала их в своей власти. Но даже в смутную эту минуту Оливер понял, что музыка доставила Клеф огромное наслаждение.