Поднялся всеобщий ропот. Моя мать ухватилась за край стола. Дедушка Бобби, улыбаясь с трубкой во рту, выхватил одну конфету с ладони Бобби, развернул ее и отправил в рот.
Мистеру Галвину Райту пришлось ударить молотком, чтобы призвать к тишине. Моя мать выпрямилась и сказала:
— Чудесно, так рисковать собственной жизнью, чтобы что-то доказать.
— Что ж, ты права насчет того, что я хочу доказать, Мэйлин, — сказал он, глядя прямо в лицо моей матери и качая головой, будто они вели частный разговор, — но эти конфеты я держу дома повсюду, чтобы избавиться от привычки курить. Я заказал их по «Солдатскому каталогу». Они совершенно безопасны.
— А я и не говорил, что конфеты от них, — сказал Бобби и посмотрел сначала на мою мать, а потом огляделся вокруг, пока не уставился на мое лицо, но я притворилась, что не заметила.
Когда мы уходили, мать взяла меня за руку, ее красные ногти впились в мое запястье.
— Молчи, — сказала она, — и пикнуть не смей. — Она отправила меня к себе в комнату, и я уснула в одежде, все пытаясь придумать, какими словами мне извиниться.
На следующее утро, заслышав звон колокольчиков, я хватаю буханку хлеба и жду на крыльце, пока они снова поедут наверх по холму. Тогда я встаю у них на пути.
— А теперь чего тебе надо? — спрашивает Бобби.
Я протягиваю буханку, словно это крошечный младенец, которого поднимают в церкви перед ликом Бога. Девочка, льющая слезы, заплакала еще громче, ее сестра вцепилась в руку Бобби.
— Что это ты надумала? — закричал он.
— Это подарок.
— Что еще за глупый подарок? Убери его сейчас же! Ради всего святого, пожалуйста, опусти его!
Руки мои падают, обвиснув по бокам, буханка болтается в сумке, которую я держу в руке. Обе девочки рыдают.
— Я всего лишь хотела быть доброй, — говорю я, и голос мой дрожит, как у Женщины-Птицы.
— Бог ты мой, разве ты ничего не знаешь? Они боятся нашей еды, неужели ты даже этого не знаешь?
— Почему?
— Из-за бомб, ну и дурочка же ты. Хотя бы чуточку соображала.
— Не понимаю, о чем ты говоришь.
Козы гремят своими колокольчиками, тележка перекатывается на месте.
— О бомбах! Ты что, учебников по истории не читала? В начале войны мы отправляли им посылки с продуктами такого же цвета, что и бомбы, — они взрывались, когда кто-нибудь прикасался к ним.
— Мы так делали?
— Ну, наши родители делали. — Он качает головой и тянет поводья. Тележка с грохотом проезжает мимо, обе девочки жмутся к Бобби, будто от меня исходит опасность.
— Ах, как же мы были счастливы! — говорит отец, погружаясь в воспоминания. — Мы были просто как дети, понимаешь, такими наивными, просто не имели представления.
— О чем, пап?
— Что у нас было достаточно.
— Чего достаточно?
— Да всего. У нас всего было достаточно. Это что, самолет? — Он смотрит на меня своими выцветшими голубоватыми глазами.
— Вот, давай я помогу тебе надеть каску.
Он шлепает по ней, ушибая свои слабые руки.
— Перестань, папа. Прекрати!
Он нащупывает скрюченными артритом пальцами ремешок, пытается расстегнуть, но понимает, что бессилен. Прячет лицо в покрытых пятнами ладонях и рыдает. Самолет с гулом пролетает мимо.
Теперь, когда я вспоминаю, какими мы были тем летом, до трагедии, до меня начинает доходить скрытый смысл того, о чем мой отец пытался рассказать все это время. Вовсе не о пирожных и почтовых каталогах, и не о том, как они прежде путешествовали по воздуху. Пусть он и описывает всякую ерунду, он совсем не это имеет в виду. Когда-то у людей было другое ощущение. Они чувствовали и жили в мире, которого уже нет, — этот мир так основательно уничтожен, что мы унаследовали лишь его отсутствие.
— Иногда, — говорю я своему мужу, — у меня возникает сомнение — я по-настоящему счастлива, когда счастлива?
— Ну конечно, по-настоящему счастлива, — говорит он, — а как же иначе?
Мы тогда наступали, как сейчас помнится. Манменсвитцендеры со своими слезами, боязнью хлеба, в своих странных одеждах и со своими грязными козами были, как и мы, детьми, и городское собрание не шло у нас из головы, как и то, что задумали сделать взрослые. Мы лазали по деревьям, бегали за мячами, приходили домой, когда нас звали, чистили зубы, как нас учили, допивали молоко, но мы утратили то чувство, что было у нас прежде. Это правда — мы не понимали, что у нас отняли, но зато мы знали, что нам дали взамен и кому мы обязаны этим.
Мы не стали созывать собрание, как они. Наше произошло само собой в тот жаркий день, когда мы сидели в игрушечном домике Трины Нидлз и обмахивались руками, жалуясь на погоду, как взрослые. Речь зашла о домашнем аресте, по нам показалось, что такое невозможно исполнить. Обсудили разные шалости, как, например, забрасывание шариками с водой и всякое другое. Кто-то вспомнил, как поджигали бумажные пакеты с собачьими какашками. Думаю, именно тогда обсуждение приняло такой оборот.