— Этот цыган… Только смотрел. И плакал. И… Кивал…
Все это время глаза моего деда, казалось, набухали, словно в его тело было закачано слишком много воздуха. Но сейчас воздух вырвался из него, и его глаза погасли, и веки опустились. Я подумал, что он снова уснул, как это было прошлой ночью. Но я все еще не мог пошевелиться. Смутно я понимал, что пот, покрывший мое тело за день, остыл на коже, и я мерз.
Веки моего деда открылись, совсем чуть-чуть. Казалось, он подсматривает за мной изнутри своего тела, или гроба.
— Я не понимаю, как цыган узнал… Что это уже был конец. Что настала пора. Может быть, просто потому, что… Проходили часы… По полдня… Между партиями. Мир становился… Тише. Мы. Нацисты. Деревья. Трупы. Были места и похуже, я думаю… Если бы не этот запах. Может быть, я спал. Да, должно быть, потому что цыган потряс меня… За плечо. Потом протянул то, что он сделал. Он заставлял это… Раскачиваться… Фигурка двигалась. Туда и сюда. Вверх и вниз.
Мой рот открылся, и челюсть отвисла. Я стал камнем, песком и ветром, проносившимся сквозь меня и ничего от меня не оставлявшим.
— «Жизнь», — сказал мне цыган, по-польски. Первые слова по-польски, которые я впервые от него услышал. — «Жизнь. Понимаешь?» — Я покачал… головой. Он повторил снова: — «Жизнь». И тогда… Я не знаю, как… Но я и правда… Понял. Я спросил его: «Так, ты?» Он достал… из карманов… Двух девочек, держащихся за руки. Я не замечал… Эти руки прежде. И я понял. «Мои девочки, — сказал он снова по-польски. — Дым. Их нет больше. Пять лет назад». Это я тоже понял. Я взял у него фигурку. Мы ждали. Спали бок о бок. В последний раз. Потом пришли нацисты. Они поставили нас. Нас было пятнадцать. Может, меньше. Они что-то сказали. По-немецки. Никто из нас не знал немецкого. Но для меня… В конце концов… Эта команда значила… надо бежать! Цыган… Просто стоял там. Умер на месте. Под деревьями. Остальные… Я не знаю. Нацисты, которые поймали меня… Смеялись… Мальчишка. Немного… Постарше тебя. Он смеялся. Нелепый со своим автоматом. Слишком большим для него. Я посмотрел на свою руку. Державшую… Фигурку. Деревянного человечка. Я понял, что кричу: «Жизнь!» Вместо «Шема!» «Жизнь». Потом нацисты попали мне в голову. Бах.
И вместе с этим единственным словом мой дед откинулся назад и замер.
Он почти сполз со своего кресла. Мое оцепенение продлилось еще несколько мгновений, и потом я замахал перед собой руками, словно мог отогнать от себя рассказанное им, и так был занят этим, что сперва даже не заметил, как тело моего деда, судорожно выгнувшись, напряглось и забилось в конвульсиях. Жалобно заныв, я опустил руки, но к тому моменту спазм миновал, и мой дед склонился глубоко вперед и не шевелился.
— Люси!!! — изо всех сил завопил я, но она уже успела выйти из дома и с трудом вываливала моего деда из инвалидного кресла прямо на землю.
Ее голова резко склонилась над его лицом, когда она сорвала с него кислородную маску, но, прежде чем их губы соприкоснулись, мой дед закашлял, и Люси откинулась назад, на спину, рыдающая, натягивая маску ему на рот.
Мой дед лежал там, куда его бросили, груда костей среди песка. Он не открывал глаз. Кислородный аппарат шипел, и голубая трубка, протянувшаяся к его маске, наполнялась влажным туманом.
— Как? — прошептал я.
Люси утерла слезы.
— Что?
— Он сказал, что ему попали в голову.
И едва я произнес эти слова, я впервые ощутил, как холод медленно поднимается через мои кишки в желудок, потом — в горло.
— Прекрати это, — сказал я.
Но Люси осторожно продвинулась вперед, осторожно положила голову моего деда себе на колени. Она не обращала на меня внимания. Над нами я увидел луну, наполовину погруженную в зазубренный край черноты, как прикрытый перепонкой глаз ящерицы-ядозуба. Я нетвердым шагом бродил у боковой стены дома и, не думая ни о чем, забрался внутрь хогана.
Оказавшись внутри, я задернул занавес, чтобы укрыться от взгляда Люси, своего деда и этой луны и изо всех сил прижал колени к груди, чтобы пригвоздить это леденящее чувство к тому месту, где оно ощущалось. Я долго оставался в таком положении, но, стоило мне закрыть глаза, и я видел людей, распадающихся на части, точно бананы, из шкуры которых выдавливали мякоть, конечности, разбросанные по голой черной земле, как ветки деревьев после грозы, ямы, полные обнаженных мертвых людей.
Я понял, что мне бы хотелось, чтобы он умер. В тот момент, когда он рухнул вперед в своем кресле, я надеялся, что он умер. И за что, в самом деле? За то, что он был в лагерях? За то, что рассказал мне об этом? За то, что он был болен и мне приходилось быть этому свидетелем?
Но чувство вины скользнуло в этих мыслях с тревожащей быстротой. И когда все прошло, я осознал, что холод просочился к моим ногам и достиг моей шеи. От холода мои уши заложило, язык был словно покрыт клеем — выход во внешний мир был для меня запечатан. Все, что я мог слышать, был голос моего деда, похожий на ветер, который швырялся песком внутри моей черепной коробки. «Жизнь».Он внутри меня, понял я. Он занял мое место. Он становился мной.
Я прижал ладони к ушам, но это было бессмысленно. Перед моим мысленным взором пронеслись два последних дня, игра на бубне и заунывное пение, мертвая летучая мышь — Говорящий Бог в бумажном пакете, прощальные слова отца, а тот голос бил в мои уши, подстраиваясь под ритм пульса. «Жизнь».И наконец я понял, что сам загнал себя в ловушку. Я был один внутри хогана, в темноте. Если бы я обернулся, то, наверное, мог бы увидеть Пляшущего Человечка. Он качался надо мной, широко раскрывая рот. И тогда все было бы кончено, было бы слишком поздно. Поздно могло быть уже сейчас.
Нащупав его позади себя, я вцепился в тонкую черную шею Пляшущего Человечка. Я чувствовал, как он качается на своем креплении, я был почти готов к тому, что он извернется в то время, когда я изо всех сил старался встать на ноги. Он не вывернулся, но деревянная поверхность подалась под моими пальцами, точно живая кожа. В моей голове продолжал биться новый голос.
У моих ног на полу лежали спички, которыми Люси зажигала свои церемониальные свечи. Я быстро схватил коробок, потом швырнул резную фигурку наземь, куда она упала на свое основание и, перевернувшись лицом вверх, уставилась на меня. Я сломал спичку о коробок, потом — еще одну. Третья спичка загорелась.
Одно мгновение я держал пламя над Пляшущим Человечком. Жар дарил прекрасное ощущение, подбираясь к моим пальцам, ослепительно яркое живое существо, загонявшее холод обратно, в глубь меня. Я уронил спичку, и Пляшущий Человечек исчез в вихре пламени.
И тогда, растерявшись, я не знал, что делать. Хоган был хижиной из грязи и дерева, а Пляшущий Человечек — горсткой красно-черного пепла, которую я расшвырял ногой. Еще замерзший, я выбрался наружу, сел, вытянув ноги, прислонясь к стене хогана, и закрыл глаза.
Звуки шагов разбудили меня, я сел прямо и обнаружил, к своему изумлению, что уже настал день. В напряжении я выжидал, боясь посмотреть вверх, и потом все же поднял взгляд.
Мой отец, склонясь, сел рядом со мной на землю.
— Ты уже здесь? — спросил я.
— Твой дедушка умер, Сет, — сказал он и коснулся моей руки. — Я приехал забрать тебя домой.
Привычный шум в коридоре пансиона привел меня в себя перед возвращением моих студентов. Один из них помедлил за моей дверью. Я ждал, задержав дыхание, жалея о том, что не потушил свет. Но Пенни не стала стучаться, и по прошествии нескольких секунд я услышал ее осторожные аккуратные шаги, раздававшиеся, пока она не дошла до двери в свою комнату. И вновь я был наедине с моими марионетками, моими воспоминаниями и моими ужасными подозрениями, тем, что было во мне всегда.
Таким я остаюсь и сейчас, месяц спустя, в моей простой квартире в Огайо. С телевизором, к которому не подведен кабель, с пустым холодильником и единственной полкой для книг, заставленной учебниками. Я вспоминаю, как вытаскивал себя из болезни, которую я все никак не мог стряхнуть с себя — и не мог сделать из-за единственного мгновения, все еще заставляющего меня содрогаться, мгновения, пережитого во время той последней поездки домой вместе с моим отцом.