Выбрать главу

— Алисия?

Она качает головой, что означает одно из двух — либо она лишилась сил и не в состоянии разговаривать, либо ей просто не хочется общаться.

— Ты хорошо себя чувствуешь? — спрашивает он.

Она говорит что-то, но он не слышит, лишь по губам определяет, что она опять произносит «боже». В уголке глаза выступает слезинка, стекает вниз по щеке и удерживается на верхней губе. Возможно, это половинка туфельки произвела на нее такое сильное впечатление, как когда-то на него самого — этот безупречный символ, несомненное объяснение того, что они потеряли, и того, что выжило, и эта вещь, ее могущественная наглядность, вот что потрясло ее.

Снова включается музыкальный автомат, звучит старая мелодия Стэна Гетца, и доносится голос Пинео — тот, из-за чего-то спорит и отчаянно ругается, однако Бобби не оборачивается, чтобы посмотреть, в чем там дело. Он заворожен лицом Алисии. Что бы она сейчас ни ощущала — боль утраты или потрясение, — это чувство высветило ее трогательную красоту, ее страдание, девушка засияла; маска женщины-гончей с Уолл-Стрит, что сооружалась при помощи косметики, вдруг исчезла, вместо нее он видит хрупкую чистоту Святой Бернадетт, изящные линии шеи и подбородка неожиданно кажутся ему безупречными и прекрасными. Это превращение так поражает его, что он сомневается, возможно ли такое на самом деле. Может, все дело в выпивке, или с глазами у него что-то неладное. По своему опыту он знает — ничто в этой жизни не способно меняться так существенно. Тощие, облезлые коты в своей причудливой простоте не могут в мгновение ока стать похожими на крошечных серых тигрят с гладкой, лоснящейся шерстью. Небольшие, уютные домики в заливе Кейп-Код ни при какой погоде, пусть даже при самом ярком свете, не будут ослепительно сверкать и переливаться, словно маленькие азиатские храмы. Но чудесное превращение Алисии так очевидно. Она великолепна. Даже покрасневшие прожилки в уголках ее глаз, воспаленных от слез или городской пыли, кажутся украшением, частью изысканного замысла, и когда она поворачивается к нему, лицо ее будто возникает, материализуется из луча света, и эта целостная утонченность ее нового облика струится в его сторону со сверхъестественной силой, близость к ней таит в себе опасность, и ему не известны ее намерения. Чего ей захочется от него сейчас? Когда она притягивает к себе его лицо — губы ее разомкнуты, веки полуопущены, — он пугается, что умрет от поцелуя, свихнется, его просто накроет волной и унесет, как игрушечное ведерко, оставшееся на песке, или что вкус этого поцелуя, капелька теплой слюны, напоминающая хрусталик с кисловатым привкусом, вступит в реакцию с его собственной обыкновенной слюной и образуется смесь — микроскопическая доза яда — идеальное решение для него, чтобы свести счеты с зашедшей в тупик жизнью. Но вот следует еще одно преображение, почти такое же сногсшибательное, и когда ее губы касаются его рта, он видит молодую женщину — ранимую и кроткую, любящую и желающую его — она нуждается в нем с детским простодушием.

Поцелуй длится недолго, но достаточно, чтобы можно было разделить его на несколько этапов — сперва соприкосновение, затем погружение и исследование, языки их встречаются, дыхание смешивается, и вот, когда они достигают полной близости, так что накал страсти зашкаливает, она прерывает поцелуй и, прижавшись губами к его уху, шепчет пылко, вся дрожа:

— Спасибо… Я так тебе благодарна! — Затем она встает, собирает свою сумочку, свой портфель, печально улыбается и говорит: — Мне нужно идти.

— Подожди! — Он хватает ее, но она высвобождается.

— Прости, — произносит она. — Но я должна… прямо сейчас. Прости меня.

И она уходит, быстро направляясь к выходу, не оставляя ему никакой надежды на продолжение, покидает его возбужденным, когда он еще пытается осмыслить и взвесить то мгновенно запечатленное воспоминание о поцелуе, оценить его нежность и хрупкость, определить по некой шкале степень чувственности, догадаться о его значении, и к тому времени, когда он закончил размышлять обо всем этом и осознал ту истину, что она в самом деле недвусмысленно ушла, и решил побежать за ней — она уже за дверью. Когда он добирается до выхода и плечом распахивает дверь, Алисия уже в двадцати пяти — тридцати футах от него, она быстро идет по тротуару между припаркованными машинами и витринами магазинов, мимо какого-то затененного портала, он уже собирается позвать ее по имени, как она ступает в залитое светом место у витрины кафе, и он замечает, что на ней — голубые туфли. Из бледно-голубого блестящего шелка, по форме они точно такие же, как та половинка туфельки, оставленная на барной стойке. Если она и в самом деле все еще там. Теперь он в этом не уверен. Может, она ее забрала? Вопрос этот приобретает очень странный, пугающий смысл, он возник из-за страшного подозрения, которое невозможно полностью отбросить, и какое-то мгновение он разрывается между желанием рвануть за ней и стремлением вернуться назад в бар и поискать туфельку. В конечном счете вот что важно: выяснить, забрала ли она с собой туфельку, и если да — исследовать ее поступок, разгадать его. Так вышло, поскольку она решила, что это — подарок, или из-за того, что ей страстно захотелось обладать этой вещью, возможно, для удовлетворения какой-то неестественной невротической потребности, и она не удержалась и решила во что бы то ни стало выкрасть туфлю, сбить его с толку своим поцелуем и смыться прежде, чем он поймет, что вещица пропала? А что, если — и это предположение грозит завладеть им — туфелька принадлежала ей с самого начала? Чувствуя себя глупо, но еще не веря в собственную глупость, он видит, как она сходит с обочины тротуара у следующего перекрестка и пересекает улицу, становясь все меньше и меньше, пока не теряется среди других прохожих. Поток машин скрывает ее из виду. Все еще прикидывая, не догнать ли ее, он стоит там с минуту или около того, размышляя о том, что, может, ошибочно истолковывал все насчет нее. Холодный ветер, словно шарф, оборачивается вокруг его шеи, а влага с мостовой впитывается в носок через дырку в правом ботинке. Прищурившись, он смотрит вдаль за перекресток, безуспешно пытаясь определить расстояние, затем, отказавшись следовать последнему порыву, распахивает настежь дверь «Голубой Леди». Из бара наружу вырывается вихрь голосов и музыки, и мчится мимо него, словно дух вечеринки, покидающий место действия, Бобби входит внутрь, хотя сердцем чувствует — туфелька пропала.

Бобби утратил свой иммунитет к инфекциям эпицентра. Наутро он чувствует себя отвратительно. Его замучила лихорадка, от чего кости стали как стекло, пазухи наполнены гноем, кашель проникает глубоко в грудь и раздирает на части. Пот — желтый и кислый, мокрота — вязкая как творог. Следующие сорок восемь часов его занимают лишь две мысли. О лечении и Алисии.

Он видит ее перед собой сквозь жар, любая мысль оплетается ею, будто молекулярной цепочкой РНК, но он не имеет сил даже начать размышлять о том, что он думает и чувствует. Спустя еще пару ночей лихорадка отпускает его. Он приносит одеяла, подушку и апельсиновый сок в гостиную и устраивается на диване.

— Что, тебе лучше? — спрашивает сосед, и Бобби отвечает:

— Немного.

Чуть погодя сосед вручает ему пульт от телевизора и скрывается в своей комнате, где он проводит дни, играя в видеоигры. В основном это «Квейк». Из-за запертой двери доносятся рев демонов и треск пулеметов.

Бобби бездумно переключает каналы и останавливается на CNN, в кадре попеременно появляются панорама Зоны Ноль, снятая сверху, и студия, где привлекательная брюнетка, сидящая за дикторским столом, беседует с разными людьми — мужчинами и женщинами — о событиях 11 сентября, о войне, о ликвидации последствий. Послушав с полчаса, он приходит к выводу, что, если это все, что слышат люди — пустую, слезливую болтовню о жизни, о смерти, об исцелении, — они, должно быть, ничего не знают. Эпицентр выглядит как грязная дыра, где несколько желтых машин разгребают обломки, — но это не передает того ощущения, которое испытывает человек, находящийся внизу, на дне этой пропасти, и тогда кажется, что она глубока и вечна, как древний разрушенный колодец. Он снова щелкает пультом, находит фильм про старину Джека Потрошителя с Майклом Кейном в главной роли и, выключив звук, смотрит, как сыщики в длинных темных плащах спешат по тускло освещенным переулкам, а мальчишки, торгующие газетами, выкрикивают новости о последнем зверском убийстве. Он начинает соединять и сопоставлять все, что говорила ему Алисия. Все. От «Я только что с похорон», и «Все люди продолжают жить дальше, но я еще не готова», и «Поэтому я прихожу сюда… выяснить, чего мне недостает», до «Мне нужно идти». Ее преображение — действительно ли он видел это? Воспоминание об этом так невероятно, но ведь все воспоминания — нереальны, и в эту самую минуту он вдруг случайно понимает всем своим существом, кем и какой она была, и, забрав туфельку, позволившую ей осмыслить, что с ней произошло, она всего лишь вернула себе свою собственность. Конечно, все можно объяснить иначе и принять эти другие объяснения было бы весьма заманчиво: поверить, что она — просто ожесточившаяся карьеристка, которая решила отдохнуть от корпоративного здравомыслия, но, придя в себя и осознав, где находится, чем занимается и с кем этим занимается, она стащила сувенир и скрепя сердце вернулась в свой мир кликанья — писать электронные письма, создавать сети, рассылать бумаги, фьючерсные контракты на закупку пшеницы, пить мартини, где какой-нибудь шустрый симпатяга из рекламного бизнеса в итоге задрючит ей мозги и потом будет рассказывать о ней свои «сучка-умоляла-сделать-это» истории в тренажерном зале. Вот кем она была, в конце концов, как бы там ни было. Несчастной женщиной, обреченной следовать своему несчастливому пути, которой хочется большего, однако ей не понять, как так вышло, что она сама себя заточила. Но то, что раскрылось в ней во время их последней встречи в «Голубой Леди», саморазоблачительный характер ее превращения… искушение обыденным не способно затмить эти воспоминания.