— Мистер Джи, вы в порядке? — спросила одна из студенток пронзительным голосом, почти в панике.
Тогда Пенни Берри опустилась на колени рядом со мной, взглянула прямо на меня, и я словно увидел, как работает ее мозг за спокойными глазами, серебристыми, словно озеро Эри, покрывшееся льдом.
— Так вы не… что? — спросила она.
И я ответил, потому что у меня не было выбора.
— Я не убивал своего дедушку.
Они помогли мне дойти до нашего пансиона неподалеку от Карлова моста и принесли мне стакан «воды с медом» — одна из наших дорожных шуток. Это было то, что догадалась подать официантка в Терезине — «городе, отданном нацистами на откуп евреям», как провозглашали старые пропагандистские фильмы, которые мы смотрели в музее — хотя мы просили «воды со льдом».
Какое-то время «Колено Израилево» сидело на моей постели, тихонько переговариваясь друг с дружкой, наполняя для меня стакан. Но примерно через тридцать минут, когда я уже не находился в положении «килем вверх», что-то бормоча, и, как и прежде, выглядел угрюмым, солидным и лысым, они зашныряли вокруг, позабыв обо мне. Один из них швырнул карандашом в другого. На время я сам забыл о тошноте, переворачивающей все у меня в животе, дрожи в руках и марионетках, колыхавшихся на своих проволочках у меня в голове.
— Эй, — окликнул я ребят. Пришлось повторить это дважды, чтобы привлечь их внимание. Так я обычно и делаю.
В конце концов Пенни заметила и сказала, что «учитель пытается что-то сказать», и они постепенно затихли.
Я положил свои трясущиеся руки на колени.
— Ребята, почему вы не выберетесь в город и не сходите посмотреть на астрономические часы?
Они нерешительно переглянулись.
— Правда, — сказал я им, — ведь со мной все в порядке. Когда еще вы окажетесь в Праге?
Они были хорошие ребята, и еще несколько секунд они стояли в растерянности. Однако постепенно потянулись к двери, и я подумал, что выпроводил их, когда Пенни Берри остановилась передо мной.
— Вы убили вашего деда? — спросила она.
— Нет, — грозно проворчал я, и Пенни моргнула, а все остальные повернулись и уставились на меня. Я сделал глубокий вдох, почти добившись контроля над своей интонацией. — Я не убивал его.
— Да? — сказала Пенни.
Она отправилась в эту поездку просто потому, что для нее это было самое интересное занятие, за которым она могла провести каникулы. Она давила на меня, потому что подозревала, что я могу рассказать ей о чем-то куда более увлекательном чем пражские достопримечательности. И она всегда была готова слушать.
Или, быть может, она просто была одинока и смущена ребячеством других учащихся, ей не свойственным, и всем тем огромным миром, частью которого она себя в полной мере еще не ощущала.
— Это просто глупости, — сказал я. — Ерунда.
Пенни не пошевелилась. Перед моим мысленным взором маленький деревянный человечек на своем черном крепеже дрогнул, колыхнулся и начал раскачиваться из стороны в сторону.
— Мне нужно записать кое-что, — сказал я, пытаясь произнести это мягко. Потом я солгал: — Возможно, я покажу тебе, когда все запишу.
Пять минут спустя я находился один в своей комнате со свежим стаканом «медовой воды», ощущая на своем языке песок. Солнце пустыни обжигало мою шею, и это ужасное прерывистое шипение гремучей змеей свистело у меня в ушах, и впервые за долгие годы я почувствовал, что вновь вернулся домой.
В июне 1978 года, в день окончания занятий в школе, я сидел в своей спальне в Альбукерке, Нью-Мехико, не думая ни о чем, когда вошел мой отец, сел на краешек моей кровати и сказал:
— Я хочу, чтобы ты кое-что для меня сделал.
За девять лет мой отец почти никогда не просил меня что-ни-будь сделать для него. Насколько я могу судить, ему редко что-нибудь требовалось. Он работал в страховой конторе, возвращался домой ровно в 5.30 каждый вечер, около часа перед обедом играл со мной в мяч или иногда прогуливался вместе со мной до магазина, где продавалось мороженое. После обеда он сидел на черной кушетке в маленькой комнатке, читая детективы в бумажных переплетах до 9.30. Все книжки были старыми, с яркими желтыми или красными обложками, изображавшими мужчин в непромокаемых плащах и женщин в черных платьях, обтекавших изгибы их тел, словно деготь. Иногда я нервничал из-за одного вида этих обложек в руках отца. Однажды я спросил его, почему он вообще читает такие книги, и он покачал головой.
— Все эти ребята, — сказал он таким голосом, словно он разговаривал со мной с другого конца длинной жестяной трубы, — откалывают такие штуки!
Ровно в 9.30 каждый вечер мой отец выключал лампу рядом с кушеткой, гладил меня по голове, если я еще не ложился, и шел спать.
— Что ты хочешь, чтобы я сделал? — спросил я его тем июньским утром, хотя мне было почти все равно. Это был первый выходной день, начало летних каникул, меня ждали месяцы свободного времени, и я совершенно не представлял, чем займу их.
— То, что я тебя попрошу, ладно? — ответил мой отец.
— Конечно.
И тогда он сказал:
— Хорошо. Я скажу дедушке, что ты приедешь.
Потом он оставил меня сидящим на кровати и раскрывшим рот от удивления и ушел на кухню звонить по телефону.
Мой дед жил в семнадцати милях от Альбукерка в красном домике из саманного кирпича посреди пустыни. Единственным признаком человеческого присутствия вокруг были развалины маленького индейского поселка, примерно в полумиле оттуда. Даже сейчас самое большее, что я помню о доме своего деда, — это пустыня, пересыпающая и несущая бесконечный прилив красного песка. С крыльца я мог видеть пуэбло, источенный углублениями, точно гигантский пчелиный улей, отломившийся с одной стороны, покинутый пчелами, но шумящий, когда ветер проносится сквозь него.
За четыре года до этого дед перестал звать меня в гости. Потом он отключил свой телефон, и с тех пор никто из нас его не видел.
Всю свою жизнь он умирал. У него была эмфизема и еще какое-то странное заболевание аллергического характера, от которого его кожу покрывали розовые пятна. В последний раз, когда я виделся с ним, он сидел в кресле в своей безрукавке и дышал через трубку. Он был похож на кусок окаменевшего дерева.
На следующее утро, в воскресенье, отец положил в мой походный спортивный рюкзак коробку новых нераспечатанных вощеных упаковок бейсбольных карточек и транзисторный приемник, который мне подарила моя мать на день рождения годом раньше, затем сел со мной в наш перепачканный зеленый «датсун», который он все собирался вымыть, да так и не удосужился.
— Пора в дорогу, — сказал он мне своим механическим голосом, и я был слишком потрясен происходящим, чтобы сопротивляться. За час до этого утренняя гроза сотрясала весь дом, но сейчас солнце было высоко в небе и обжигало все вокруг своим оранжевым сиянием. На нашей улице пахло креозотом, зеленым перцем и саманной грязью.
— Я не хочу ехать, — сказал я отцу.
— Будь я на твоем месте, я бы тоже не хотел, — ответил он мне и завел машину.
— Я его совсем не люблю, — жаловался я.
Отец лишь посмотрел на меня, и на какое-то мгновение мне почудилось, что он хочет обнять меня. Но вместо этого он отвел взгляд, переключил скорость и вывел машину из города.
Всю дорогу до дедушкиного дома мы следовали за грозовым фронтом. Должно быть, он двигался точно с той же скоростью, что и мы, потому что машина ничуть не приближалась к нему, но и он не удалялся. Гроза просто отступала перед нами, как большая черная стена пустоты, как тень, покрывающая весь мир. Время от времени росчерки молний пробивали тучи, словно сигнальные ракеты, освещая песок, горы и далекий дождь.
— Зачем мы едем? — спросил я, когда отец сбавил скорость, внимательно вглядываясь в песок на обочине в поисках автомобильной колеи, которая вела в сторону дома дедушки.
— Хочешь порулить? — Он кивком предложил мне перебраться со своего сиденья к нему на колени.
И снова я был удивлен. Мой отец всегда охотно играл вместе со мной в мяч, но он редко придумывал сам, чем бы можно заняться вместе. И сама эта мысль — посидеть у него на коленях, в его объятиях — была для меня непривычна. Я ждал этого чересчур долго, и нужный момент миновал. Снова приглашать меня отец не стал. Сквозь ветровое стекло я глядел на мокрую дорогу, уже местами подсыхавшую на солнце. Весь этот день казался далеким, точно чей-то чужой сон.