«Как много любви, а в аптеку сходить некому», — сказала Фаина Раневская о поклонниках, дарящих ей цветы охапками.
Как унизительна моя жизнь.
Когда мне не дают роли, чувствую себя пианисткой, которой отрубили руки.
Критикессы — амазонки в климаксе.
Кто-то заметил: «Никто не хочет слушать, все хотят говорить». А стоит ли говорить?
Когда я утром просыпаюсь и чувствую, что у меня ничего не болит — я думаю, что уже померла!
Кто бы знал мое одиночество? Будь он проклят, этот самый талант, сделавший меня несчастной. Но ведь зрители действительно любят? В чем же дело? Почему ж так тяжело в театре? В кино тоже Гангстеры.
Когда у Раневской спрашивали, почему она не ходит на беседы Завадского о профессии актера, Фаина Георгиевна отвечала:
— Я не люблю мессу в бардаке.
Кто-то сказал, кажется Стендаль: «Если у человека есть сердце, он не хочет, чтобы его жизнь бросалась в глаза». И это решило судьбу книги. Когда она усыпала пол моей комнаты, — листы бумаги валялись обратной стороной, т. е. белым, и было похоже, что это мертвые птицы.
«Воспоминания» — невольная сплетня.
Куда эти чертовы деньги деваются, вы мне не можете сказать? Разбегаются, как тараканы, с чудовищной быстротой.
Лесбиянство, гомосексуализм, мазохизм, садизм — это не извращения. Извращений, собственно, только два: хоккей на траве и балет на льду.
Люблю музыку — Бах, Глюк, Гендель, Бетховен, Моцарт. Люблю Шостаковича, Прокофьева, Хачатуряна — как он угадал Лермонтова в «Маскараде».
Кто, кроме моей Павлы Леонтьевны, хотел мне добра в театре? Кто мучился, когда я сидела без работы? Никому я не была нужна. Охлопков, Завадский, Александр Дмитриевич Попов были снисходительны, Завадский ненавидел. Я бегала из театра в театр, искала, не находила. И это все. Личная жизнь тоже не состоялась…В театре Завадского заживо гнию.
Меня забавляет волнение людей по пустякам — сама была такой же дурой. Теперь перед финишем понимаю ясно, что все пустое. Нужна только доброта, сострадание.
Мучительная нежность к животным, жалость к ним, мучаюсь по ночам, к людям этого уже не осталось. Старух, стариков только и жалко, никому не нужных.
Мне попадались люди, не любящие Чехова, но это были люди, не любившие никого, кроме самих себя.
Моя жизнь: одиночество, одиночество, одиночество до конца дней.
Мысли тянутся к началу жизни — значит, жизнь подходит к концу.
…Наверное, я чистая христианка. Прощаю не только врагов, но и друзей своих.
Напора красоты не может сдержать ничто! (Глядя на прореху в своей юбке.)
Научиться быть артистом нельзя. Можно развить свое дарование, научиться говорить, изъясняться, но потрясать — нет. Для этого надо родиться с природой актера.
Моя любимая болезнь — чесотка: почесался и ещё хочется. А самая ненавистная — геморрой: ни себе посмотреть, ни людям показать.
Народ у нас самый даровитый, добрый и совестливый. Но практически как-то складывается так, что постоянно, процентов на 80, нас окружают идиоты, мошенники и жуткие дамы без собачек. Беда!
Нас приучили к одноклеточным словам, куцым мыслям — играй после этого Островского!
Недавно прочитала в газете: «Великая актриса Раневская». Стало смешно. Великие живут как люди, а я живу бездомной собакой, хотя есть жилище! Есть приблудная собака, она живет моей заботой, — собакой одинокой живу я, и недолго, слава Богу, осталось. Кто бы знал, как я была несчастна в этой проклятой жизни, со всеми своими талантами. Кто бы знал мое одиночество! Успех — глупо мне, умной, ему радоваться.
Невоспитанность в зрелости говорит об отсутствии сердца.
Ничего кроме отчаянья от невозможности что-либо изменить в моей судьбе.
Нет болезни мучительнее тоски.
Ничто так не дает понять и ощутить своего одиночества, как когда некому рассказать свой