— Джей?
Голос Моны отчего-то звучал глухо, подавленно, точно из него вытекла вся жизненная сила но в нем чувствовалась какая-то многозначительная весомость, отчаянное усилие, принуждающее вслушаться.
— О, привет, — бодро сказал я, надеясь сбить родичей со следа, поскольку все восемь перестали жевать и замерли, подняв ножи и вилки над тарелками, чтобы лучше слышать.
— У меня задержка. Уже три недели. Как быть, не знаю. Просто ум за разум заходит, — тут голос у нее задрожал, сорвался, — а тебе плевать!
— Ну почему же, — пискнул я неискренним фальцетом, — ничего подобного, — и увидел, как мать сощурила глаза. — А кстати, — небрежно бросил я, помня о зрителях за столом, — мы ведь через несколько дней увидимся.
— Нет! Завтра! Надо завтра. Дело серьезное, — и Мона зарыдала, хлюпая носом, срываясь на хрип эти звуки, режущие слух, сотрясли мой хрупкий череп.
Повесив трубку, оборвав негодующий вопль Моны, я заранее растянул губы в улыбке и обернулся лицом к примолкшему столу. Даже четырехлетний Гилберт заткнулся. Глядя куда-то в пространство помутившимся взглядом, я небрежно передернул плечами.
— Кто это звонил? — спросила мать.
— Да так. Вы ее не знаете, — сказал я. — Просто знакомая.
— Верю-верю, — процедил Флойд. — Ни капельки не сомневаюсь.
— У Джея есть невеста, — протянул Хабби глухим голоском шестилетнего мальчишки, который разговаривает с набитым ртом. — И я знаю, зачем она ему.
Толстуха Фрэнни, часто задававшая матушкины вопросы вместо нее, спросила:
— Ну и зачем?
— Чтобы смотреть на ее трусы.
Роуз сказала:
— Фу, как грубо!
Мать хмуро улыбнулась отцу:
— Ты ему спустишь эту выходку?
Отец со звоном швырнул вилку на тарелку и замахнулся. Фред с Флойдом пригнулись, и рука отца, просвистев в воздухе над их головами, заехала Хабби по уху, так что тот полетел вбок со стула. Отец, сжалившись, попытался удержать сына за локоть, но лишь притиснул его к горячей батарее. Хабби взвыл — он обжег руку.
— Дети — погибель для супружеской жизни, — сказал отец, подлизываясь к матери.
— Ешь, — сказала мне мать я замешкался, разглядывая покрасневшую руку Хабби. — Обед стынет.
Фред, старший, нравоучительным тоном сказал:
— Я всегда всех предупреждаю, чтобы во время обеда и ужина не звонили.
— Вот именно, в это время звонить не принято, — подхватила мать.
У меня было чувство, что они кое-что заподозрили, что стыд и панический страх буквально написаны у меня на лице. Но в действительности катастрофа, постигшая меня, была столь ужасна, что даже мои родичи не догадались бы.
«Просто знакомая», — сказал я и верно, Мона уже стала для меня просто знакомой. Пока в телефонной трубке не зазвучал ее голос, я почти забыл, как она выглядит. Около месяца тому назад я виделся с ней, как думал, в последний раз. Она снимала комнату в большом доме близ центра, напротив дома Эмили Дикинсон. Наша связь завершилась, и я пришел попрощаться. Мы занялись любовью — совершили безрадостный финальный ритуал. Я был столь неумелым любовником, что никогда не страшился худшего. Беременность, казалось мне, — это плод страсти и опыта для таких подвигов я был слишком робок и неуверен в себе ввести член по-настоящему никак не удавалось, и Мона разочарованно ерзала подо мной, словно я лишь неуклюже щекотал ее, лишь имитировал половой акт.
Впервые я обратил внимание на Мону прошлой весной: она шла по столовой, одетая, как посудомойка, — в шапочке и коричневом форменном халате с фартуком. Потом увидел ее за стойкой: правой рукой она накладывала в тарелки картофельное пюре, а левой наливала половником соус. В столовой питались только студенты из общежития, типа меня. Я влюбился в ее безыскусную красоту, в вечную сердитую гримаску на ее лице, в светлый локон, выбивающийся из-под шапочки, в узкий точеный нос и скептически надутые губы, в костлявые плечи и тонкие пальцы. Она была прекрасна. Я предположил, что она, наверно, местная: студентами ее не удивишь. Люди такой породы иногда казались мне неприступными, недосягаемыми даже посудомойка в моих глазах выглядела надменной. Я и не подозревал, что на самом деле Мона — круглая отличница с третьего курса, двумя годами старше меня. Больше месяца я наблюдал за ней в столовой, но ни разу не заметил, чтобы она улыбнулась. Ее суровость распаляла во мне страсть.
И вот однажды вечером я увидел ее в баре — она выпивала с подругами — и, набравшись храбрости, решился с ней заговорить. Ее подруги ушли. Алкоголь, как мне казалось, сделал нас равными. Она сказала: «Да ты себя умником считаешь», когда по какому-то поводу я процитировал «Цветы зла». Бодлер был тогда моим кумиром. Но ей понравилось, что по выходным я подрабатываю на университетской птицеферме — чищу клетки, мою пол из шланга.