Смена начиналась в шесть вечера и заканчивалась в полночь. Туда и обратно я ездил на автобусе. В общем, приносил в дом деньги. Мона пошла учиться на курсы испанского. Больше ее ни на что не хватало — пузо, зной, недомогания…
Пуэрториканцы были к нам добры. У пуэрториканца два лица: серьезное, почтительное, подобострастное — для гринго: «Чего изволите, босс?» (это мне было знакомо по уборке спаржи) и озорное, шебутное, добросердечное, приберегаемое для соотечественников. Со мной и Моной они обращались как с членами семьи. Заковыристые проблемы были им не в новинку, и вопросов они не задавали. Я исполнился к ним благодарности, хотя и не сразу уяснил причину их доброго отношения — а они видели, что бледная беременная молодая женщина и парень помладше — наверняка с ней не расписанный — ездят на автобусах, сидят на площади, выходят из подъезда старого дома неподалеку от дорогого ресторана «Ла Сарагосана» (в ресторане мы ни разу не побывали). В общем, нам сочувствовали.
Мои родичи считали, что я работаю матросом, своим Мона сказала, что преподает в школе в Нью-Йорке. До правды никто не докопается — мы слишком далеко. Письма, приходившие на имя Моны, поступали на адрес Фреда, и он пересылал их стопками раз в неделю.
Так прошло два месяца.
Сан-Хуан был для нас совсем чужим, и меня это лишь успокаивало. Пуэрториканцы верили нам на слово — ведь здесь нас не знала ни одна живая душа. Мне нравилась эта анонимность — в ней было что-то чистое, неиспорченное. Здесь я был всего лишь тощим парнишкой, живущим в комнате на улице Сан-Франсиско вместе с беременной молодой женщиной, парнишкой, который каждый вечер в пять часов садится на автобус до Исла-Верде и сходит у «Кариб-Хилтона». Питались мы, в основном, консервированным супом. Когда вечером включали свет, по углам разбегались блестящие, с лиловым отливом тараканы. В воздухе висела пыль и шум — казалось, мы не в четырех стенах живем, а посреди улицы, от одного высокого окна к другому течет людской поток даже море билось нам в стекла, захлестывая рамы доверху. Но нас никто не знал, а значит, нам нечего было стыдиться а безотрадная нищета была тут общим уделом.
Иногда лили сильные дожди — короткие, летние. Я ходил в панаме и с зонтиком — выпендривался. Изображал опустившегося интеллектуала. Читал Грэма Грина и Лоренса Даррелла. Неплохо освоил испанский — мог объясниться, почти не переходя на английский. Перенял пуэрториканский акцент — сглатывал «с», вместо «й» произносил «дж». Мне казалось, что вне ресторана я — невидимка да и в ресторане, как оказалось, меня самого почти не замечали. В ресторане я был лишь форменным костюмом, рубашкой и галстуком-бабочкой. Мои обязанности состояли в том, чтобы отвечать на звонки по поводу бронирования столиков, провожать посетителей до места, вручать меню и желать им приятного вечера. Я зарабатывал достаточно, чтобы мы с Моной могли прокормиться, заплатить за комнату и немножко отложить на обратную дорогу. Теперь я понимал, как из одного опрометчивого решения может вырасти целая новая жизнь, идущая необратимым курсом.
Мона слабела, словно беременность была для нее болезнью, и печально озиралась в нашей каморке — тосковала по родине. Посреди ночи она просыпалась и всхлипывала. Лодыжки у нее распухли. От жары началась крапивница. Иногда она набрасывалась на меня с упреками: «Как я только могла с тобой связаться?» А иногда твердила: «Кроме тебя, у меня в жизни ничего нет. Пожалуйста, не бросай меня. Будь со мной, пока все это не кончится».
Казалось, это реплики из спектакля, в который я ввязался случайно, ненароком оказавшись на сцене. Так бывает в сумбурных, неспокойных снах, в которые проваливаешься как-то вдруг, с корабля на бал попадаешь. И как в тех снах, где все происходит неожиданно, но по какой-то абсурдной логике, я словно бы жил за кого-то другого, в чужом теле.
Однажды, опоздав на работу, я сказал менеджеру:
— Пожалуйста, простите меня за опоздание. Моя жена плохо себя чувствует — она беременна.
Менеджер был перуанец. Вылитый вождь инков с орлиным носом, тяжелым подбородком и набрякшими веками. Он уставился на меня с таким серьезным видом, что мне стало не по себе, но тут же потрепал по плечу:
— Не говори «Простите». Никогда не проси прощения, — и он погрозил мне пальцем. — Мужчины прощения не просят.
Через несколько дней он спросил: