Вот прежде всего факты. Луи был однажды во Французском театре и сидел на скамейке второй галереи, вблизи одного из тех столбов, где сейчас размещены третьи ложи. Поднявшись во время первого антракта, он увидел молодую женщину, которая только что вошла в соседнюю ложу. Вид этой женщины, молодой, красивой, хорошо одетой, может быть, декольтированной, вошедшей в сопровождении любовника, для которого ее лицо сияло всем очарованием любви, произвел на душу и чувства Ламбера такое мучительное впечатление, что он вынужден был выйти из зала. Если бы он не воспользовался последними отсветами разума, еще не погасшего окончательно, в первые моменты этой обжигающей страсти, может быть, он поддался бы возникшему тогда почти неодолимому желанию убить молодого человека, которому предназначались ее взгляды. Разве в нашем парижском свете это не было бы порывом любви дикаря, который бросается на женщину, как на свою добычу, проявлением животного инстинкта, слившимся с почти ослепительным порывом души, долгое время подавленной множеством своих мыслей? Наконец, разве это не было бы тем воображаемым ударом перочинного ножа, который когда-то был пережит ребенком и стал у взрослого человека молниеносным пробуждением самого властного требования любви?
Вот письмо, в котором он описывает состояние своей души, потрясенной зрелищем парижской цивилизации. Несомненно, эта бездна эгоизма постоянно оскорбляла его сердце, и он всегда страдал; быть может, он не встретил ни друзей, которые могли бы его утешить, ни врагов, создающих разнообразие жизни. Вынужденный постоянно жить в самом себе, не делясь ни с кем своими изысканнейшими наслаждениями, он, быть может, хотел достичь состояния постоянного экстаза, хотел жить почти растительной жизнью, как отшельники первых веков церкви, отказавшись от мира, управляемого разумом. Письмо, казалось, указывало на этот план, вдохновляющий все великие души в эпохи социального обновления. Но это решение было принято некоторыми из них в силу призвания. Разве не пытаются великие души сосредоточить свои силы в период долгого молчания, чтобы нарушить его, обретя способности управлять миром с помощью слова или действия? Конечно, Луи испытал много горечи среди людей и преследовал общество самой ужасной иронией, ничего из нее не извлекая, вот почему у него и вырвался такой отчаянный вопль, вот почему у этого бедняка явилось такое же желание, какое бывает у некоторых властителей вследствие пресыщения всем, даже властью. Быть может, он завершил в уединении какой-нибудь большой труд, неясные контуры которого скользили в его уме? Всякий охотно поверит этому, читая отрывки его мыслей, где раскрывается борьба его души в тот момент, когда для него кончалась юность и начинала расцветать роковая способность к творчеству, породившая произведения зрелого человека. Это письмо имеет непосредственную связь с тем, что произошло в театре. Факт и его описание взаимно объясняют друг друга, душа и тело звучат в одном тоне. Эта буря сомнений и утверждений, туч и просветов, которые прорезывает молния, часто кончается страстной жаждой небесного сияния и достаточно освещает третью эпоху его воспитания, чтобы можно было понять ее всю целиком. Читая эти небрежно набросанные строки, перечитанные и переделанные соответственно настроениям его парижской жизни, можно увидеть, как на дубе во время его внутреннего роста лопается красивая зеленая кожица, как она покрывается трещинами, шероховатостями и постепенно возникает величественный облик громадного дерева, если, конечно, небесный гром и человеческий топор пощадят его.
Этим письмом заканчиваются как для мыслителя, так и для поэта замечательное детство и не понятая никем юность. Здесь вырисовывается контур его нравственного зародыша; философы будут жалеть о листве, пораженной заморозками еще в почках; но, конечно, они увидят цветы, распустившиеся в областях более возвышенных, чем самые высокие места на земле.
Париж. Сентябрь — ноябрь 1819.Дорогой дядя, я вскоре должен покинуть эти места, где не в состоянии жить. Здесь нет ни одного человека, который любит то, что я люблю, занимается тем, что меня увлекает, удивляется тому, что удивляет меня. Вынужденный жить самим собой, я углубляюсь в себя и страдаю. Долго и терпеливо изучал я общество и пришел к грустным выводам и глубоким сомнениям. Здесь отправная точка для всего — деньги. Нужны деньги даже для того, чтобы обходиться без них. Но, хотя этот металл необходим и для тех, кто хочет спокойно думать, я не чувствую в себе мужества сделать его единственным двигателем моих мыслей. Чтобы составить состояние, нужно выбрать поле деятельности, одним словом, купить с помощью некоторых привилегий положения или клиентуры, привилегий законных или умело созданных, право каждый день брать в чужом кошельке небольшую сумму, которая за год создаст небольшой капитал; этот капитал через двадцать лет даст человеку, живущему честно, не больше четырех или пяти тысяч франков ренты. За пятнадцать-шестнадцать лет, после окончания обучения, адвокат, нотариус, торговец — все терпеливые труженики — обеспечивают себе хлеб на старость. Я понял, что совершенно неспособен на что-нибудь подобное. Я предпочел мысль — действию, идею — деловому предприятию, созерцание — движению. У меня совершенно отсутствует сосредоточенное внимание, необходимое для желающих сделать карьеру. Всякое меркантильное предприятие, всякая необходимость требовать денег у других дурно кончится для меня, и я разорюсь. Если у меня ничего нет в данный момент, по крайней мере я ничего никому не должен. Нужно очень немного материальных средств для того, кто поставил своей целью свершение великих дел в области духовной; но хотя мне достаточно двадцати су в день, у меня нет средств для такого насыщенного трудом безделья. Если я хочу размышлять, материальные потребности выгоняют меня из святилища, где мечется моя мысль. Что будет со мной? Нищета меня не пугает. Если бы не сажали в тюрьму, не бесчестили, не презирали нищих, я бы охотно просил милостыню, чтобы спокойно решать те проблемы, которые меня интересуют. Но эта величайшая покорность, благодаря которой я мог бы развить мою мысль, освободив ее от тела, не может ничему помочь: опять-таки нужны деньги, чтобы произвести некоторые опыты. Если бы не это, я принял бы внешнюю нищету мыслителя, обладающего одновременно и землей и небом. Чтобы быть великим в бедности, достаточно никогда не унижаться. Человек, который борется и страдает, направляясь к благородной цели, — это, конечно, великолепное зрелище; но разве здесь у кого-нибудь хватит сил на борьбу? Можно карабкаться через скалы, но нельзя всегда топтаться в грязи. Здесь все мешает прямолинейному полету души, устремленной в будущее. Я бы не боялся жить в пещере посреди пустыни, но здесь я боюсь. В пустыне я жил бы сам собой, ничем не отвлекаясь; здесь человек ощущает бездну потребностей, которые его принижают. Когда вы выйдете на улицу, погруженный в мечты, занятый мыслями, голос бедняка призывает вас назад, в мир голода и жажды, прося у вас милостыню. Нужны деньги даже для того, чтобы погулять. Все органы без конца утомляются пустяками и никогда не отдыхают. Нервное возбуждение поэта все время разрушается, и то, что должно было стать его славой, становится мучением: воображение превращается в его злейшего врага. Здесь раненый рабочий, бедная женщина в родах, заболевшая проститутка, покинутый ребенок, старик инвалид, пороки, даже преступления находят убежище и внимание; в то же время мир беспощаден к изобретателю, ко всякому мыслителю. Здесь все должно иметь немедленный реальный результат; здесь смеются над опытами, неудачными вначале, которые могут привести к самым великим открытиям, не уважают постоянных глубоких исследований, которые требуют длительного сосредоточения сил. Государство могло бы оплачивать талант, как оно оплачивает войска; но оно боится быть обманутым человеком, живущим интеллектом, как будто тот в силах длительно разыгрывать гения, не будучи им на самом деле. Ах, дорогой дядя, когда уничтожили монастырское уединение у подножия гор под зеленой молчаливой тенью деревьев, разве не должны были построить убежища для страждущих душ, которые одной своей мыслью порождают движение вперед целых наций или подготовляют новое и плодотворное развитие какой-нибудь науки?
20 сентября.Вы знаете, что меня привело сюда стремление к науке; я нашел здесь людей по-настоящему образованных, часто удивительных; но отсутствие единства в научных исследованиях уничтожает почти все их усилия. Ни обучение, ни науку никто не возглавляет. Вы слушаете в Музеуме профессора, доказывающего то, что на улице Сен-Жак назовут немыслимыми глупостями. Человек из Медицинского института осыпает пощечинами представителя Коллеж де Франс. Сразу после приезда я пошел слушать старого академика, который проповедовал пятистам молодым людям, что Корнель — это мужественный, гордый гений, что Расин нежен и элегичен, Мольер неподражаем, Вольтер в высшей степени умен, Боссюэ и Паскаль отчаянно сильны в рассуждениях. Профессор философии становится знаменит, объясняя, почему Платон это Платон. Другой составляет историю из слов, не заботясь об идеях. Тот объясняет вам Эсхила, другой с успехом доказывает, что городские коммуны были коммунами и ничем другим. Эти новые блестящие взгляды, пережевывающиеся по нескольку часов, и составляют то высшее образование, которое должно гигантскими шагами двинуть вперед человеческие знания. Если бы государство могло мыслить, я заподозрил бы его в том, что оно боится истинной гениальности, боится, что пробужденная гениальность подчинит общество разумной власти. Нации ушли бы вперед слишком далеко и слишком быстро; и на долю профессоров пришлась бы тогда роль дураков. Как же иначе объяснить преподавание без метода, без идеи будущего? Институт мог бы стать великим управлением мира, нравственности и разума, но он недавно был разрушен учреждением отдельных академий. Человеческие знания, следовательно, развиваются без руководства, без системы и направляются случайно, без намеченного пути следования. Эта небрежность, неуверенность существуют в политике так же, как в науке. В мире природы средства просты, а результат велик и чудесен; здесь же, в науке, как и в государстве, средства огромны, а результат ничтожен. Эта сила, которая в природе движется ровным шагом при постоянно увеличивающемся результате, эта всепроизводящая формула А + А разрушительна для общества. Современная политика противопоставляет одни человеческие силы другим, чтобы их нейтрализовать, вместо того чтобы комбинировать их и заставить действовать ради какой-то цели. Если говорить только о Европе от Цезаря до Константина, от маленького Константина до великого Аттилы, от гуннов до Карла Великого, от Карла Великого до Льва X, от Льва X до Филиппа II, от Филиппа II до Людовика XIV, от Венеции до Англии, от Англии до Наполеона, от Наполеона до Англии, я не вижу никакого постоянства в политике, и ее непрерывное кипение до сих пор не породило никакого прогресса. Нации демонстрируют свое величие либо памятниками, либо благополучием отдельных людей. Современные памятники могут ли равняться со старинными? Я сомневаюсь. Произведения искусства, непосредственно созданные отдельным человеком, творения ума или рук человека очень мало прогрессировали. Наслаждения Лукулла[40] ничем не отличаются от наслаждений Самюэля Бернара[41], Божона[42] или баварского короля. Исчезло и человеческое долголетие. Если судить добросовестно, надо признать, что ничто не изменилось, человек остался тем же самым: сила для него — единственный закон, успех — единственная мудрость. Иисус Христос, Магомет, Лютер только раскрасили разными красками тот круг, по которому двигались молодые нации. Никакая политика не остановила цивилизации, ее богатства, ее нравов, ее идей, союза сильных против слабых, страсти кочевать из Мемфиса в Тир, из Тира в Бальбек, из Тедмора в Карфаген, из Карфагена в Рим, из Рима в Константинополь, из Константинополя в Венецию, из Венеции в Испанию, из Испании в Англию так, что никаких следов не осталось ни от Мемфиса, ни от Тира, ни от Карфагена, ни от былой славы Рима, Венеции и Мадрида. Дух покинул эти могучие тела. Никто не мог уберечься от разрушения, не мог догадаться о правильности аксиомы: когда следствие потеряло связь с причиной, его породившей, наступает дезорганизация. Самый проницательный гений не может найти связи между этими великими социальными явлениями. Ни одна политическая теория не оказалась вечной. Правительства проходят, как люди, не передавая друг другу никаких указаний, и ни одна система не породила системы более совершенной, чем предыдущая. Что можно сказать о политике, если правительства, опиравшиеся на бога, погибли и в Индии и в Египте; если правительства меча и тиары исчезли; если правление одного рушится, а правление всех никогда не могло просуществовать долго; ни одна концепция о силе ума в применении к материальным интересам не стала долговечной, и в настоящее время все требует переделки так же, как во все эпохи, когда человек кричал: «Я страдаю!» Кодекс, на который смотрят как на прекраснейшее дело Наполеона, — самый драконовский из всех, какие мне известны. Доведенная до бесконечности территориальная раздробленность[43], в основе которой лежит разделение богатств поровну, должна породить вырождение нации, гибель искусств и наук. На слишком раздробленной земле культивируются только хлебные злаки и вообще невысокие насаждения; леса и многие источники исчезают; не растят больше ни быков, ни лошадей. Исчезают средства нападения и защиты. Начинается нашествие, народ раздавлен, он потерял свои лучшие орудия, он потерял своих вождей. Вот история пустынь! Политика, следовательно, это наука, не имеющая ни определенных начал, ни незыблемых основ; она — гений текущего момента, постоянное приложение силы в соответствии с требованиями сегодняшнего дня. Человек, который может провидеть на два века вперед, умрет на лобном месте, под проклятия народа, или же — а это, мне кажется, еще хуже — будет исхлестан бесчисленными насмешками. Нации — это тоже личности, не мудрее и не сильнее человека, и их судьбы сходны. Раздумывать о человеке — разве не значит заниматься народами? Зрелище этого общества, у которого так шатки, непрочны и основы и то, что на них воздвигается, и причины, и действия, общества, в котором филантропия — это великолепная ошибка, а прогресс — бессмыслица, подтвердило мне ту истину, что подлинная жизнь в нас, а не вне нас; что подняться над людьми, чтобы управлять ими, — это значит играть несколько расширенную роль классного руководителя; и что люди, достаточно сильные, чтобы подняться до той ступени, с которой они могут наслаждаться, окидывая взглядом миры, не должны смотреть на то, что лежит у их ног.
4 ноября.