Выбрать главу

Когда Луи вернулся в Блуа, дядя постарался всячески развлечь его. Но бедный священник жил в этом благочестивом городке, как настоящий прокаженный. Никто не хотел принимать революционера, лишенного сана. Его общество состояло из нескольких людей, верных убеждениям, как тогда говорили, либеральным, патриотическим, конституционным, людей, к которым он ходил на партию виста или бостона. В первом доме, куда ввел его дядя, Луи увидел молодую особу, положение которой заставляло ее оставаться в этом обществе, отвергнутом людьми большого света, хотя у нее было настолько значительное состояние, что позже она, несомненно, смогла бы сделать партию среди высшей аристократии этого края.

Мадмуазель Полина де Вилльнуа была единственной наследницей богатств, накопленных ее дедушкой, евреем по имени Саломон, который, в противоположность обычаям своей нации, в старости женился на католичке. У него был сын, воспитанный в вере своей матери. После смерти отца молодой Саломон купил, по выражению того времени, должность, дающую дворянство, и превратил в баронство земли Вилльнуа, получив право на это имя. Он умер холостым, но оставил незаконную дочь, которой завещал бóльшую часть своего состояния и, в частности, имение Вилльнуа. Один из его дядей, господин Жозеф Саломон, был назначен опекуном сиротки. Этот старый еврей так полюбил свою подопечную, что готов был принести самые большие жертвы, чтобы почетно выдать ее замуж. Из-за своего происхождения и сохранявшегося в провинции предубеждения против евреев мадмуазель де Вилльнуа, несмотря на свое богатство и состояние опекуна, не была принята в том избранном обществе, которое правильно или неправильно называется аристократическим. Между тем господин Жозеф Саломон заявлял, что за неимением провинциального дворянчика его подопечная поедет в Париж, чтобы выбрать там мужа среди пэров — либералов или монархистов; что же касается счастья, добрый опекун считал возможным гарантировать его определенными условиями брачного контракта. Мадмуазель де Вилльнуа было тогда двадцать лет. Ее исключительная красота и пленительный ум были для ее счастья менее шаткой гарантией, чем все то, что могло дать богатство. В ее чертах можно было увидеть самый высокий образец чистейшей еврейской красоты: широкий и чистый овал лица, отражающий нечто идеальное, дышащий всеми наслаждениями Востока, невозмутимой лазурью его неба, щедростью земли и сказочным богатством жизни. У нее были красивые миндалевидные глаза, оттененные густыми загнутыми ресницами. Библейская невинность озаряла ее чело. Кожа сохраняла матовую белизну одежды левитов[52]. Обычно она была молчалива и сосредоточенна, но ее жесты, ее движения свидетельствовали о скрытом очаровании, так же как в словах сквозила мягкая и ласковая женственность. И все же у нее не было розовой свежести или яркого румянца, украшающего щеки женщины в беззаботном возрасте. Коричневатые оттенки, смешанные с красноватыми отсветами, заменяли румянец на этом лице и выдавали энергичный характер, нервную возбудимость, которую многие мужчины не любят в женщинах, но в которой иные распознают целомудренную чувствительность и гордую силу страсти. Как только Ламбер увидел мадмуазель де Вилльнуа, он угадал в ее облике ангела. Богатство его души, склонность к экстазу — все это вылилось в беспредельную любовь. Первая любовь юноши всегда бывает очень бурной, а у него, человека пылких и пламенных чувств, особого характера идей, замкнутого образа жизни, любовь приобрела неизмеримую мощь. Эта страсть была для него бездной, в которую несчастный бросил все, бездной, куда страшно заглянуть, потому что мысль самого Ламбера, такая гибкая и такая сильная, утонула в ней. Здесь все тайна, потому что все это произошло в духовном мире, закрытом для большей части людей, законы которого открылись ему, быть может, к несчастью для него самого. Когда мы случайно встретились с его дядей, он привел меня в комнату, где жил Ламбер в тот период своей жизни. Я хотел найти в ней какие-нибудь следы его творений, если он их оставил. Там среди бумаг, разбросанных в беспорядке, к которому старик отнесся с уважением, проникнутым удивительным, отличающим старых людей чувством сострадания, я нашел много писем, настолько неразборчивых, что их не стоило вручать мадмуазель де Вилльнуа. Хорошее знание почерка Ламбера позволило мне с течением времени разобрать иероглифы этой стенографии, созданной лихорадочным нетерпением страсти. Захваченный чувством, он писал, не заботясь о графическом совершенстве, стремясь не замедлять изложения своих мыслей. Вероятно, он переписывал эти бесформенные наброски, в которых часто все строчки сливались; но, опасаясь, быть может, что придает своим идеям довольно неудачную форму, он сперва по два раза начинал свои любовные письма. Как бы то ни было, но понадобился весь пыл моего культа его памяти и нечто вроде фанатизма, охватывающего человека при подобном предприятии, чтобы разгадать и восстановить смысл последующих пяти писем. Эти бумаги, которые я храню с неким благоговением, — единственные материальные свидетели его пылкой страсти. Мадмуазель де Вилльнуа, несомненно, уничтожила подлинники посланных ей писем, красноречивых свидетелей возбужденного ею лихорадочного бреда. Первое из этих писем — несомненно так называемый черновик — раскрывало и своей формой и многословием его колебания, сердечные волнения, бесконечные опасения, пробужденные желанием нравиться; сбивчивость выражений показывала неясность всех мыслей, которые охватили молодого человека, пишущего свое первое любовное письмо; о таком письме помнят всегда, и каждое его слово пробуждает долгие размышления; как великан, сгибающийся, чтобы войти в хижину, становится скромным и робким, так и самое необузданное чувство ищет сдержанных выражений, чтобы не испугать души молодой девушки. Никогда антиквар не трогал свои палимпсесты[53] с большим уважением, чем я изучал и восстанавливал эти искалеченные обрывки, ибо страдание и радость священны для всех, кто знал такие же страдания и такие же радости.

I

Мадмуазель, когда вы прочтете это письмо — разумеется, если вы все же его прочтете, — моя жизнь будет в ваших руках, потому что я вас люблю, а для меня надеяться быть любимым — значит жить. Я знаю, быть может, другие, говоря о себе, уже много раз употребляли слова, которыми я пользуюсь, чтобы изобразить вам состояние моей души; все же верьте правдивости моих слов, они жалки, но искренни. Может быть, нехорошо признаваться таким образом в любви. Да, голос моего сердца советовал мне молча ждать, чтобы моя страсть тронула вас, а потом задушить ее, если эти немые свидетельства вам не понравятся; или же выразить ее еще целомудреннее, чем словами, если мне удастся заметить милосердие в ваших глазах. Долгое время опасался я задеть вашу юную чувствительность. Но теперь пишу вам, подчиняясь инстинкту, который исторгает у умирающих бесполезные стенания. Мне понадобилось все мое мужество, чтобы преодолеть гордость, не оставляющую меня и в несчастье, и перешагнуть через барьеры, которые предрассудки воздвигают между вами и мной. Многое пришлось мне подавить в своем уме и сердце, чтобы любить вас, несмотря на ваше богатство. Решившись написать вам, разве я не рисковал встретить презрение, которым женщины часто отвечают на признание в любви, воспринимая его только как лишний комплимент? Поистине, надо изо всех сил рвануться к счастью, потянуться к жизни и любви, как растение к свету, почувствовать себя бесконечно несчастным, чтобы победить муки и страх тайных размышлений, когда рассудок всевозможными способами доказывает нам тщетность наших желаний, скрытых в глубине сердца, а между тем надежда все же заставляет нас рискнуть всем. Я был счастлив, молча наблюдая за вами, я до такой степени был захвачен созерцанием вашей прекрасной души, что, видя вас, я не мог представить себе ничего, равного вам. Нет, я бы не осмелился говорить с вами, если бы не услышал известия о вашем отъезде. Какую пытку причинило мне одно это слово! Мое горе заставило меня понять силу моей привязанности к вам, ей нет границ. Мадмуазель, вы не узнаете никогда, по крайней мере я хочу, чтобы вы никогда не узнали, горя, возникающего от страха потерять единственное счастье, расцветшее для нас на земле, единственное, бросившее хоть несколько лучей света во тьму моих бедствий. Вчера я почувствовал, что моя жизнь не во мне, а в вас. Во всем мире для меня существует только одна женщина, а моя душа поглощена одной мыслью. Я не смею сказать вам, какой выбор ставит передо мной моя любовь к вам. Желая обрести вас только по вашей собственной воле, я должен стараться не показывать вам глубину моих бедствий; ведь они воздействуют на благородные души сильнее, чем счастье. Я буду умалчивать перед вами о многом. Да, мое представление о любви слишком прекрасно, чтобы я мог омрачать его мыслями, чуждыми ее природе. Если моя душа достойна вашей, если моя жизнь чиста, ваше сердце великодушно почувствует это, и вы меня поймете. Мужчине суждено предлагать себя той, которая заставила его поверить в счастье; но ваше право — отвергнуть самое искреннее чувство, если оно не согласуется со смутными зовами вашего сердца, — я это знаю. Если судьба, которую вы мне готовите, не осуществит моих надежд, я взываю ко всей нежности вашей девственной души и благородному милосердию женщины. Ах, я вас умоляю на коленях — сожгите мое письмо, забудьте все. Не шутите с благоговейным чувством, слишком глубоко запечатленным в душе, чтобы оно могло исчезнуть. Разбейте мое сердце, но не терзайте его! Пусть признание моей первой любви, любви юной и чистой, отзовется только в юном и чистом сердце! Пусть оно умрет в нем, как молитва умирает в лоне бога! Я обязан благодарить вас: я провел пленительные часы, видя вас, отдаваясь самым нежным мечтам моей жизни; не завершайте это долгое, но временное счастье насмешкой, что так свойственно молодой девушке. Удовольствуйтесь тем, что оставите меня без ответа. Я сумею правильно истолковать ваше молчание, и вы меня больше не увидите. Если я обречен на то, чтобы всегда понимать счастье и всегда его терять, то, как падший ангел, неразрывно связанный с миром скорби, я все же сохраню чувство небесного блаженства, ну что ж, я сберегу и тайну моей любви и тайну моих несчастий. Прощайте! Да, я поручаю вас богу, я буду молиться за вас, буду просить его дать вам прекрасную жизнь: ибо даже изгнанный из вашего сердца, куда я вошел крадучись, против вашей воли, я не покину вас никогда. Иначе какую ценность имели бы святые слова этого письма, моя первая и, быть может, последняя просьба? Если я когда-нибудь перестану думать о вас, любить вас, счастливый или несчастный, это будет означать, что я недостоин собственных страданий.

II