Выбрать главу

мимо рощ и полей, где трудились крестьяне.

И промолвил Ма-цзу: «Ты же связан обетом —

сторониться всех женщин. Забыл ты об этом?»

Тао-и улыбается, глядя на братца:

«Я-то что, я всего лишь помог перебраться.

Неужели в беде человека я брошу?

Ты же, брат, до сих пор все несешь эту ношу».

И опять замолчали, влекомы куда-то,

Тао-и и Ма-цзу, два монаха, два брата.

Дебют четырех коней

Если бы жизнь можно было описать с помощью алгебраического тождества, где любовь и ненависть, страсть и рассудок, простодушие и коварство абсолютно уравновешивают друг друга, то история, которую я хочу рассказать, пришлась бы как нельзя более кстати, а так она рискует угодить в разряд курьезов, хотя, надеюсь, не станет от этого хуже, может быть, даже лучше, ибо чем, как не курьезами, приправляется протертый супчик буден. Конечно, есть среди наших читателей и вегетарианцы, предпочитающие постные стихи и бессолевые романы, но таких я заранее прошу не мучиться и отсылаю их к литературным последователям Брэгга.

Прошлой осенью я провел десять дней в Абхазии, в курортном местечке, в доме знакомой гречанки, где кроме меня жили еще два москвича, молодая пара с малышом из Ленинграда, литовка с внучкой и большая шумная семья, кажется, из Донецка. Я чувствовал себя участником хеппенинга, который происходил в тесном дворике, на пятачке между колодцем, кухней-времянкой и курятником. Здесь под навесом, увитым виноградной лозой, стоял длинный стол – главная деталь реквизита и вместе с тем смысловой центр импровизированного спектакля, что разыгрывался изо дня в день, с вариациями, без пауз и остановок, с коротким антрактом на три-четыре часа – те самые, когда кошки серы. Первым, еще до зари, подавал голос малыш за тонкой фанерной перегородкой, которая лишний раз доказывала условность барьера, искусственно воздвигаемого между москвичами и ленинградцами. Под самым окном комнатушки в полуподвале, где вместе со мной добровольно погребли себя еще двое любителей морских купаний, нервно взвизгивал приблудный пес, во сне особенно остро переживавший свое пролетарское происхождение. Хлопала дверь пристройки напротив – шахтерская династия начинала паломничество к святым местам. А вот полыхнул свет в кухне – это Гришина жена, для которой все звуки мира раз и навсегда потонули в реве гигантских птеродактилей, облюбовавших адлерский аэропорт, поставила на плиту кофейник. Чуть позже поднимется Гриша и запустит железный насос – это акт милосердия (не для жены, для нас): возможно, сегодня мы не услышим, как их дети, девочка и мальчик, малолетние террористы с фантазией, совершат очередной вылет, чтобы отбомбиться над мирным детсадом. Неожиданное оживление в курятнике может означать только одно: во двор вышел куриный бог, чье превосходство нехотя признает сам петух, – еще бы, в руках у человека ведро с отборным пшеном вперемешку с чем-то таким, чему и названия-то нет, а если есть, то мудреное, латинское, ибо человек заведует аптекой, и зовут его Федор, и женат он на Гришиной младшей сестре, которая, это знает каждый цыпленок, ждет ребенка, иначе бы зачем день-деньской жужжать швейной машинке – приданое шьет Софья, тут и думать нечего. Но если Софа встанет еще нескоро, то другая сестра, Ольга, – она-то и пригласила меня погостить, – та, слышу сквозь дрему, уже вовсю хозяйничает на кухне. Тем временем накормленный малыш симпатичных ленинградцев затевает возню с недовольным псом, мучительно соображающим по утрам, где он накануне зарыл свою сахарную косточку. Шахтерская династия дружно приступает к обряду омовения. Из подсобки что-то пищит по-литовски куколка шести лет. Автомобильные гудки – это вернулись со свадьбы Ольгины родители, чье появление благословляет с верхней террасы чутко спящая бабушка.

Так или примерно так разыгрывается пролог к главному, дневному действу. Оно обычно происходило на нескольких открытых площадках, но преимущественно во дворе, а точнее за длинным столом под навесом, в сопровождении кудахтанья несушек, жужжания упомянутой швейной машинки и ненавязчивого бормотания двух телевизоров, цветного и черно-белого, стоявших перед кухней, один на другом, и умолкавших далеко за полночь. Но если пролог к спектаклю я воспринимал как бы вчуже, то дальнейшие перипетии происходили уже при моем непосредственном участии. Я сразу стал едва ли не центральным, хотя и бездейственным персонажем – уже потому, что был гостем и, следовательно, идеальным пищеприемником в глазах трех женщин. Вскоре, однако, мое амплуа несколько расширилось. Подозреваю, что под удар, вольно или невольно, меня подставил Гриша, напевший бабушке, что я печатаюсь в московских журналах (единственная серьезная публикация, которой я могу пока похвастаться, это объявление в рекламном листке: «Напечатаю рассказ в толстом журнале. “Крестьянку’ и “Работницу не предлагать») и что через меня они могут войти в Историю. Видимо, культ печатного слова так развит среди абхазских греков, что я даже не слишком удивился, когда на третий день двор заполнился ходоками. Приходили соседи, чтобы с моей помощью написать письмо министру с предложением построить наконец грязелечебницу рядом с их домом, на месте непросыхающей лужи, целительными свойствами которой испокон веку пользуются местные жители; под покровом ночи ко мне пробрался суетливый человек с головой, стянутой эластичным бинтом, и театральным шепотом стал умолять, чтобы я сообщил в органы о преступной деятельности здешней мафии, тайно, у подножия горы, за глухим забором со знаком М испытывающей взрывные устройства такой силы, что у него треснул череп; спустился с гор чабан, чтобы возбудить дело против отары, отказавшейся сдавать «левую» шерсть. Я сидел за обеденным столом, под навесом, прогнувшимся от отяжелевших виноградных кистей, среди дымящейся мамалыги, и лаваша, и жареных цыплят, среди бутылок и бутылей, и не разгибаясь писал ходатайства, жалобы, проекты. Никогда еще, без преувеличения, я не пробовал себя в таких разных жанрах одновременно.