Выбрать главу

Лука бы долго, наверное, предавался своим размышлениям, и, наверное, мысль бы его потом еще более распрямилась и размерилась, плавно направляемая удобной дорогой и поспешным мерцанием дорожных указателей в неподвижных сумерках сгущающегося вечера, но тут молодой человек услышал, как хлопнула дверь позади (он уже порядочно успел отойти от дома), и угадал за спиной жиденькие скорые стариковские шажки, и обернулся на звук.

- Я вспомнил, вспомнил! - кричал учитель издалека, замедляя бег, как будто бы специально не желая приближаться к Луке. - Ты слышишь, меня вот только что осенило. Того-то, помнишь, на стенке вовсе не Васей зовут, это я его только называл Васей. На самом-то деле его Ильюшкой Шамариным зовут, такое настоящее имя будет! Ну я-то думаю, Вася или Ильюша - не все ли равно! О, он был такой способный, способный!.. Недаром, что самый мой любимый. Он всю таблицу умножения на память помнил, и еще мог умножать больше. Мы-то все ему тогда говорили: быть тебе точно, Ильюшенька, панком, если ты, конечно, не станешь стараться в изучении наук. А он, знай себе, все дудит целыми днями на саксофоне, так противно дудел, знаешь... Все у него никак не выходили триоли. Он еще признавался, ему, чем больше диезов в нотах, тем легче играть.

Бывало, подойдешь к нему сзади, засунешь незаметно бильярдный шар в саксофон, а он все дудит, напрягается, глаза у него вылезут, сам покраснеет, и дудит до тех пор, пока шар из саксофона не выкатится. Он тогда улыбнется, шар с пола подберет. Ах, говорит, черт, опять меня разыграли. Никак мне, подлецы, не дадут доиграть скерцо.

О, мы так удивились, когда он пошел в рабочие, так удивились, так удивились!...

Какого только опасного преднамеренного безумства не простишь своему любимому учителю по причине особенного к нему расположения, а когда Лука дошел до своей черной машины и уже открывал дверь, намереваясь садиться, грянул еще один ружейный выстрел, от которого едва не разлетелось вдребезги заднее стекло и немного даже поцарапало щеку задремавшего шофера, и Лука тогда решил все же оставить эту выходку без законных последствий и велел только уезжать поскорее.

- Уважаемый Лука! - читал молодой человек письмо покойного Декана, иногда рассеянно отвечая что-то на жалобы шофера, который потирал рукой поцарапанную щеку и разглядывал ее в зеркале перед собой. - Насколько же все-таки нужно ненавидеть народ, чтобы быть для него хорошим наставником. Я сам не всегда усердно исполнял в жизни это предписание, и оттого-то меня теперь иногда поругивают (хотя и не все). Хороша, разумеется, ненависть. Ее-то более всего превосходно оценивают все, имеющие в целях своих милосердие и благоговение.

Нам с вами - руководителям высокого ранга - приходится иметь дело обыкновенно не с устоявшимися суждениями, нам самим приходится их устанавливать; отсюда-то и все кажущиеся противоречия, несовершенства и проблемы. Все противоречия это всегда есть всего лишь трудности роста, совершенная мелочь. Если это только рассматривать широко. Может быть даже исторически. Хотя и даже самая лучшая история - это тоже всего лишь хороший способ искажения действительности. Она еще представляет всегда из себя слишком безотчетную и непредсказуемую совокупность - летопись низкого героизма, чтобы когда-нибудь возможно было бы решиться созидать ее не вслепую. Руководитель славен отсутствием всякого представления о праведном пути, в своеволии избираемом подопечным и вздорным его народом.

Всякие виденные в моей жизни раскрытые ворота всегда рождали в душе моей неизбывный вопрос: чему приглашение они? Какому безумию, какой ничтожности и какой скорби? Которые все есть терпкие украшения, бижутерия и излишества бытия?

Люди весьма легковесно и безответственно судят о времени, так, например, за десять лет и безутешная вдова утешится, и осиротевшие дети забудут в своих новых молодых заботах, и скорбная мать изредка привычно вздохнет, как будто старую, безрадостную дань принесет... Дела большие, конечно, запишутся и будут вспоминаться, и накрепко свяжутся с именем, но материальное, осязаемое, конкретное влияние их на умы и жизни сотрется, потускнеет, забудется. Новый день - последовательный разрушитель славы; вспоминайте иногда об этом, Лука, и потому не радуйтесь каждому рассвету.

Я, впрочем, полагаю, вы-то давно уже разобрались в содержании моей благой вести.

Однажды случился огромный пожар, и у нас сгорела половина Академии. Смотрю: некоторые уже пригорюнились, повесили носы, уже не смотрят друг другу в лицо, а я тогда говорю им: "Подумайте, ведь слава всей Академии достанется половине ее, и значит теперь на каждого придется гораздо больше славы. Больше трудов, но ведь и больше славы. А потому стоит ли скорбеть, стоит ли расстраиваться и убиваться? Не лучше ли подумать о вечном? Не лучше ли помыслить о славе, о почестях и о трудах?!"

Потом смотрю так: уже некоторые опущенные головы поднимаются, иные потупленные взоры оживают; смотрю: уже начинают думать о славе. И я тогда думаю: "Да!.. вот уже оно это... вот таким и должно быть в трудные минуты влияние всякого руководителя высокого ранга".

Я тогда извлек и для себя урок тоже, и черт его знает только, кто это вообще поджигает эти пожары.

Чем дольше, Лука, вы станете пребывать руководителем высокого ранга, тем более должность и значение ваши сами собой возрастут, - помните об этом (хотя они и теперь достаточно высоки), и тем более вы вашим творческим горением прославите свои добродушные Сиракузы, которые, по пристальном рассмотрении, есть, безусловно, наша Академия.

И не тяготитесь только никакими наказаниями, Лука. Тот, кого никогда не наказывают, не может не ошибаться во всех своих высоких намерениях - это важный педагогический принцип, и кто еще так нуждается в хорошем воспитании (в особенности, в телесном), как не руководитель высокого ранга. Я-то, конечно, важнейшей задачей педагогики полагаю развитие во всех жизнелюбивых молодых субъектах способности к необходимому и высокому искусству плагиата.

Много не обращайте внимания на чужие разноречивые суждения, Лука, пускай они даже, пожалуй, считают вас добрым, до тех пор, пока у вас наконец не дойдут руки их всех притеснить, наивных, как следует... Всякий гуманный человек всегда высказывает чувства, противоположные мыслимым. Да, а еще именно человеколюбивый Насреддин измыслил пытку, прежде неведомую всем безыскусным мучителям. И не важно, что сам ее не применил. Плохо еще, конечно, когда существование мира делается также и поточным производством добра, тогда как должно быть только не более, чем объектом вдохновенного ремесленничества негодяев. Не думаю, впрочем, чтобы это было все для вас новостью.

И для себя только на будущее оставьте место на граните, Лука, потому что, как предупреждали нас древние, никогда не следует ни на минуту забывать о будущей смерти.

Мир для меня теперь затих, уже не доносится почти до ума нисколько его звуков, у меня теперь все более слабеет разум, и, может быть, вы скоро совсем останетесь без наставника, Лука. Без вашего заботливого, верного наставника. Мы никогда в достаточной степени не осмысливаем, как преданно и дальновидно нас опекают наши драгоценные мертвые друзья и соратники. Впрочем, время ли теперь сетовать об одном прервавшемся многозначительном красивом высоковластном полете?!

Совершенно все: и чувство собственного достоинства (если оно у кого, конечно, есть), и честолюбие, и уверенность в себе, которым всем, кстати, и я когда-то не гнушался приносить простую легковесную дань в свои молодые годы, и гордость за свое государство, или только за свой город, или еще за всякую свою кочку, словно у некоторых небезызвестных ничтожных болотных жителей, как и все прочие роды человеческого тщеславия, - все это, Лука, должно быть под вечным вашим необъявленным прицелом; это, впрочем, все необходимый инвентарь разума; не давайте никогда, Лука, спуска никаким тщеславиям, не поощряйте также и своего, хотя свое никогда не столь обременительно (для себя), как разошедшееся, развившееся, возросшее и утвердившееся в мире чужое.