Выбрать главу

- О да, - осторожно говорил Лука, - я с этим со всем согласен. Доброта - это червоточивость мира. Излияния ее - суть питательные соки агонии мирового сообщества. А мы-то все точно совершенные ученые по природе с нашими укоренившимися аналитическими сознаниями... Червоточивость мира, уверенно и неистребимо загнездившаяся в том в самом невероятном рассеянии, самозваная, беспризорная и прозябающая; она-то, конечно, размножится когда-нибудь до столпотворения, и, чем более тогда вообще окажется в мире доброты, тем более засмердит скоро всем ее приветливым излучением по иным отдаленным закоулкам его.

- Как хорошо, Платошик, - подхватила Зилия Иосифовна, - что мы это с тобой понимаем вдвоем. Для понимания самых лучших идей уже бывает недостаточно одиночества. Истинам порой, впрочем, приходится выбирать между тонкостью и общеизвестностью. Я еще только обязательно завтра же должна пойти в Пассаж. Я не желаю считаться с теми, кто всеми силами тщится мне помешать в этом. И жаль еще только, что ты все меньше делаешься теперь похожим на Платона... И прямо-таки просто какой-то немыслимый габитус, хотя некоторое еще в тебе и остается похожим на прежнее...

- Да нет же, ничего, - возражал Лука, - это даже совершенно естественно точно, что я все еще меняюсь и произрастаю в общем самом благочинном направлении; попробовал бы еще кто-нибудь иной из Академии так.

- Конечно, - коротко подтвердила Зилия Иосифовна, вовсе теперь не глядя на Луку в однообразной рассеянности созерцания. - Мы-то для них даже хуже всех побочных детей - пасынков и падчериц, которые одним своим присутствием напоминают им о другой жизни. Нам не следует слишком демонстрировать трепет при виде всякого священного мусора их миромыслия; зрелища смрада должны только успокаивать нас в логовах нашего истинного фантастического восприятия.

- Да, - машинально говорил Лука, уже не чувствовавший прежней необходимой увлеченности беседой, с глухим, неподвижным ощущением нереальности жизни, - а теперь, как я думаю, наша автономность мировосприятия - есть единственно возможная реакция против всех официальных вылазок их недостоверного разума. Мы-то все совершенные ученые точно... Подданные слова... Мы теперь население всех будущих трагедий, которым сами уже отлили все возможные, необходимые для непременной убедительности слезы.

- Нас еще только, безусловно, - с особенным сосредоточенным спокойствием говорила Зилия Иосифовна, - несправедливо называть какими-то выскочками нашего неизмеримого научного знания. Мы вовсе не выскакивали ниоткуда, но напротив - росли очень медленно, все более перед заходом солнца, с тягостным сознанием бесполезности перемен, если это кого-нибудь занимает... Главное - не оказаться самому погребенным под развалинами собственных умственных нагромождений. Хотя еще, конечно, о нас не следует говорить положительно, будто мы желаем установления некоего небывалого и неукоснительного самодержавия добра. Мы вовсе не желаем никаких установлений, в противоположность тому ожидая равномерного оседания их во всем одновременном многообразии.

- Возможно еще только фальшиво балансировать, - глухо отозвался Лука, балансировать перед ними, искусно противодействуя незамысловатой жизни угрозой ума или рассуждения.

- Пойдем, Платон, долг свой супружеский исполнишь, - неожиданно звучно говорила Зилия Иосифовна, выпрямившись в полный рост перед Лукой, расправивши плечи и живописно сцепивши руки на затылке.

- Да-да, - пробормотал Лука. - Я сейчас. Сейчас...

- Плато-он!.. - еще раз продолжительно повторила женщина, выходя из кухни, осанистая, уверенная, строгая, и обернулась на Луку. - Платон, опять призывно послышалось из темноты.

Лука не отвечал. Он выпил минеральной воды из серебряного графина, стоявшего на столе, тихонько звякнувши тяжелым бокалом, Он казался себе старым, усталым и изможденным человеком, совершенно без мысли и вовсе без чувств, словно бы все стало уплывать еще у него перед глазами видимое на кухне - мебель и предметы, посуда на столе и занавеси, и когда снова послышался скрип в помещении, более явственный теперь, чем прежде все время, и от стены медленно начал отодвигаться тяжелый холодильник, казавшийся до того незыблемее монумента, Лука и это видение приписал какому-нибудь своему расстройству восприятия.

Однако же все оказалось реальным, достоверным и неоспоримым. На глазах у Луки из-за холодильника проворно вылез молодой человек, долго сидевший там скрючившись и оттого делавший теперь немного неловкие, беспорядочные движения всем своим онемевшим телом, такой же молодой, как и сам Лука. Присмотревшись, Лука, разумеется, сразу же без труда узнал своего друга Марка, теперь против обыкновения - сосредоточенного и многоречивого, который, в свою очередь, тоже смотрел на Луку, и - то прижатым к губам пальцем, то поспешными, отчаянными взмахами рук - призывал того нисколько не нарушать их временного напряженного молчания.

- Марк!.. - все-таки не удержавшись, прошептал Лука. Его друг только едва заметно кивнул в ответ, по-прежнему совершая для разминки все те же неловкие движения. Марк еще наспех вытряхнул пыль, изрядно собравшуюся в его щеголеватой одежде за несколько часов пребывания в столь неудобном убежище у стены, потом, подобно женщинам, поправил что-то для уверенности в волосах и, вздохнувши всей грудью и отведя взор от наблюдавшего за ним Луки, направился к двери.

- А ты куда же, Марк? - тихо спрашивал друга опешивший Лука.

- Она же звала, - остановившись возле двери, отвечал Марк и неопределенно повел рукой в направлении темневшего пространства коридора, ведущего в спальню Зилии Иосифовны.

Ну, пожалуйста, - усмехнувшись, соглашался Марк, немного отходя от двери и приближаясь к другу.

- Ладно, - подумавши, говорил Лука. - Иди ты.

Марк опять направился к двери, но снова неуверенно задержался у порога.

- А известно ли вам, уважаемый Лука, - вздохнувши говорил Марк, и внезапно искрививши свое молодое лицо, так что на лбу у него тогда появились никогда, наверное, там не бывавшие складки, - известно ли вам, что любовь это средство несомненного унижения человека; ну, разумеется, только наиболее усиленное средство, одновременно охватывающее миллионы, всех, совершенно осененных этой нечистоплотной всенародной проказой. Наивысшее средство унижения!.. Человечество специально изобрело всякую любовь для удовлетворения своей природной тяги к фальшивым словам. Всегда-то, конечно, найдутся олухи, сочиняющие о ней восторженные гимны; они-то, несмотря на глупость свою - как это всегда случается с ними, - более всех прочих закоснели в заблуждении. А уж умные-то незаблуждающимися и вовсе не бывают, сколько мне их не известно во множестве...

- Однажды, - продолжал Марк, - я решился сказать об этом покойному Декану, когда ходил к нему за одним поручением, потому что еще я был тогда более даже чем просто уверен в справедливости своего заключения. А он тогда - так странно - ничего не ответил, только посмотрел на меня поверх очков, внимательно, долго, испытующе, недоуменно, насмешливо, как будто что-то впервые новое обнаружив во мне, неизвестное для его проницательности. В тот день мне было тогда одно наиболее трудное поручение от Декана, так что я даже и не уверен совершенно, удалось ли мне вовсе с этим поручением справиться вполне. Но хотя меня также покойный Декан и не порицал тогда за нерадивость, зная, должно быть, мое обычное старание. Покойный Декан ценил, разумеется, в людях их лучшие свойства.

- Вот как, - говорил Лука. - Я и еще замечал тоже. Теперь всякое воспоминание о наших известных покойниках для нас наиболее ценно по прошествии времени. Из них, добросовестно принесенных всеми случайными свидетелями, складывается наиболее убедительная картина прошлого во всем ее совершенном объеме. И даже со всем возможным многообразием ее отдельных изощренных мотивов.