Вокруг монастыря росла густая роща. Поближе к монастырю в роще преобладал высокий орешник и дикий хмель. А дальше, до самой реки, в виде ограды вокруг всего монастырского урочища подымались стеной чащи белой и желтой акации. Лукия быстро шла тропинкой, которая, извиваясь, сбегала с крутого берега к реке. Девушка успокоилась, нервные припадки прекратились, но она часто вспоминала Лаврина. В такие солнечные ласковые, как сегодня, дни послушнице хотелось петь, но не грустные церковные песни. И сама не заметила, как слетели с губ первые слова:
Терен, терен бiля хати,
В нього цвiт бiленький.
Когда посмотришь с горы, как будто седая пена клокочет между зелеными берегами. Цвела белая акация. От ее сладкого, пьянящего благоухания кружилась голова. Тысячи кузнечиков верещали в траве. Черный уж, задирая вверх лаковую головку с желтой чешуей, быстро полз в зарослях. Два белых мотылька, порхали друг возле друга, подымаясь, все выше и выше в синюю бездну. На стволах деревьев краснели пятна древесных клопов. Шныряли смарагдовые ящерицы. Каждая былинка млела от ласки, тянулась к солнцу.
А хто любить очi карi,
А я — голубенькi...
Нет, не убил монастырь большую человеческую радость, которая билась в груди Лукии. Чистый, сильный голос девушки далеко поплыл, ширился над кронами деревьев. Как давно она не пела! Как давно!
Вдруг песня оборвалась. Затрещала ветка, и перед взволнованной послушницей предстала суровая экономка матушка Никандра. Лукия догадалась, что монахиня, должно быть, шла с расположенной поблизости монастырской пасеки. Глаза матушки Никандры метали зеленые искры. Грудь ее тяжело вздымалась. Задыхаясь, она спросила:
— Х-х-х... это ты пела? Вместо «Пресвятая дева, радуйся» ты грешные земные песни орешь? Я... х-х-х.., доложу матушке игуменье. Я не потерплю распутства в святой обители...
— Матушка Никандра, я же...
— Х-х-х.., ты же, ты! Конечно же не я!
В груди монашки хрипело, першило, она резко повернулась, ушла. И мгновенно потемнел для Лукии солнечный день. Словно туча набежала и тенью покрыла землю, белые гривы цветущей акации. В глазах послушницы задрожали слезы. С уст сорвались горькие слова:
— Эх, молодость моя!
Тихо сошла Лукия к заросшей осокой реке. Широкой зеленой полосой колыхались у берега водяные лилии, кувшинки. На твердом круглом листе притаилась зеленая жаба. Монастырская лодка стояла уткнувшись носом в песок. В лодке сидел мальчик лет двенадцати. Он испуганно, как казалось Лукии, взглянул на нее черными блестящими глазами. В руках мальчик держал свисавшее над водой удилище.
Послушница подошла ближе.
— Ловится? — спросила.
Кудрявая голова мальчика на тонкой, прозрачной шейке повернулась к ней.
— Ловится, — ответил охотно. — Я сюда пришел из самого города. В городе все ловят, поэтому рыба там уже перестала клевать. А здесь, под монастырем, еще клюет.
— Много наловил?
Мальчик наклонился и показал Лукии три нанизанные на кукан верховодки.
— Вот... какое добро. Даже не знаю, как его домой донести.
— А что?
— Как что? Отнимут. Голод ведь...
Он любовно посмотрел на свои верховодки.
— Три штуки. Одна — маме, вторая — сестре Иде, третья — братишке Моте. А отец уже умер...
Глаза у мальчика стали большими, глубокими.
— Отец, когда умирал, одеяло жевал, — доверчиво рассказывал он, — Зубами жевал и жевал. Мы все боялись, один только Арон смеялся. Арон у нас еще маленький, ничего не понимает...
Мальчик внезапно дернул за удилище. В воздухе блеснула серебристая рыбка и шлепнулась в воду.
— Вот жалко! Сорвалась! — тихо произнес он. — А надо еще три штуки выловить. Говорю же — каждому по одной. Недостает еще рыбок для тети Сарры, для Арона, для меня...
Он внимательно посмотрел на Лукию:
— А вы монашка? Вы молитесь богу, и он дает вам хлеб? Да?
Лукия смотрела на тонкую, прозрачную шейку, на личико с голубыми прожилками, на запавшие глаза. Ее охватило чувство глубокой жалости. Она вспомнила, что в монастыре часто говорили о голоде. Шел тысяча девятьсот двадцать первый год. Хлеб не уродился: за лето не выпало ни одной капли дождя. Голодающие часто приплетались в монастырь умирать. Но господствовал суровый наказ игуменьи: никому ни крошки.
— Если одного накормишь, все кинутся, сожрут весь монастырь, — говорила она.
Лукия знала, что в ямах монастыря зарыто много пшеницы. Игуменья боялась реквизиции. Но кроме закопанного много хлеба, зерна и муки еще было запрятано в монастырских кладовых.
На складе был немалый запас сушеной рыбы, растительного масла, квашеной капусты, бочек с солеными огурцами, арбузами. Густой янтарный и белый мед в бочках наполнял все кладовки душистым ароматом. Специально для матушки игуменьи в монастыре содержался птичий двор, в котором насчитывались сотни кур и цыплят, десятки гусей. Послушницы и большинство монахинь были уверены, что вся эта птица откармливается для «светских гостей». По крайней мере такую мысль старательно вбивала в головы монастырских «сестер» сама матушка игуменья.