Выбрать главу

Гусев-Оренбургский Сергей Иванович

Лукоморов

Сергей Гусев-Оренбургский

Лукоморов

Сторож стремглав бросился на колокольню, и веселые звуки трезвона поплыли над селом. Дьякон торжественно сошел с церковного крыльца в своем малиновом стихаре, с дымящимся кадилом в руке. Он был высок ростом, иссиня черен, держался солидно и шел не торопясь. Низкорослый батюшка, такой же малиновый, нетерпеливо махал ему рукой.

-- Скорей, дьякон, скорей!

-- Спешу! -- солидно пробасил дьякон.

Но шагу не прибавил.

С тою же торжественностью проследовал сквозь густую, тесно расступавшуюся толпу, стал во главе процессии и прогудел хоругвеносцам:

-- Трогай!

Хоругви затрепетали в воздухе, склонились, слегка борясь с налетавшим ветром, процессия с пением двинулась вперед, влилась в узкую улицу села пестрою волною, обжигая взгляд яркостью красок. Из хат поспешно выходили все новые и новые нарядно разодетые люди и присоединялись к толпе. Пыль серою дымкой поднималась в воздухе. Небо было светлое, солнце горячее. Разноголосое пение уносилось к небу молящим зовом.

Трезвон не умолкал.

Вышли на базарную площадь, где приезжие купцы уже разложили свои товары. В начале пестрой улицы ларьков и балаганов стоял накрытый белою скатертью стол, и все было приготовлено для торжественного служения. Люди жаркою толпой окружили стол, староста зажег свечи вокруг серебряной чаши с водою, пономарь раздувал кадило.

Дьякон распоряжался:

-- Полукругом становись. Бабы... вперед! А как иконы-то разместили? Порядку не знаете? Николай-угодник направо, Владычица налево! Вот так, теперь хорошо. Подпевайте дружней, молитесь крепче!

Он солидно откашлялся, торжественно поднял орарь и провозгласил почти в октаву на всю обширную базарную площадь:

-- Бла-а-гослови, владыко-о!

Началось служение.

Дьякон краснел и багровел, произнося ектении: сухопарый пономарь метался перед толпой, подобно испуганной птице, и отчаянно махал руками, регентуя; батюшка умильным и звонким голосом приглашал святых к участию в торжестве. К молитвенному пению примешивалось испуганное блеяние овец, мычание коров, а иногда какой-то беспокойный петух как будто соперничал с дьяконом своим необыкновенным басовитым криком. Купечество, оставив у ларьков приказчиков, нарядно толпилось близ самого стола, усердно, истово молилось, жарко вздыхало, и на торжественно-могучее гуденье дьякона отзывалось поясными и земными поклонами, повергая в жаркую пыль свои тучные тела. Дьякон всех их знал по именам и отчествам, это были все знакомые люди, из года в год приезжавшие на ярмарки и базары. Дьякон даже знал какой кто из них и какому святому закажет молебен, с каким акафистом, сколько за сие отсыпет монет и какой дар принесет в подарок дьяконице. Он уже заранее подсчитывал в уме свою долю дохода и, посматривая в жаркие лица молящихся, соображал, что Карандасов непременно, как и прошлый год, отрежет аршина три кумачу, а Оглоблин презентует тёплые варежки. И, оглашая площадь торжественными раскатами своего могучего баса:

-- О еже покори-и-ти... под но-о-зи его...

Он в то же время думал:

"Хорошо бы еще... шапку!"

Он исподтишка дружески подмигивал Оглоблину и кивал головою Карандасову. Но временами испытующий взгляд его с недоумением останавливался на странной и нелепой фигуре совершенно нового лица, дотоле им никогда невиданного. У самого стола ширился и высился громоздкий человек в синей поддевке со сборками. Дьякону казалось, что материалу из него хватило бы человек на шесть. Руки его были громадны и странно вялы, палец от пальца держался врозь. Огромная голова лежала на плечах почти без шеи, и была густо покрыта жестким рыжим волосом, напоминавшим потоптанное жниво, а лицо, -- широкое, безволосое, белое, водянистое, почти лишенное выражения, -- было странно неподвижно. Казалось, человек этот слушает и смотрит, но не слышит и не видит ничего. Загадочно невидящий взгляд его временами останавливался на дьяконе, и тогда дьякону становилось даже жутко, потому что человек смотрел как бы сквозь него, тяжело и мутно. Дьякон смущался, крякал, отвращал взоры свои, снова взглядывал и снова видел тот же тяжелый, невидящий взгляд. И чувствовал облегчение, когда взгляд этот, наконец, уходил от него. Человек не молился, не крестился, когда все крестилось и кланялось вокруг него, -- он подавлял дьякона видом своей громоздкой, загадочной неподвижности. Но потом, внезапно, как-то совсем не вовремя и некстати, он с шумным вздохом оседал, подгибался, словно валился и падал, скользил в невидимое подполье, надолго исчезал где-то за столом, как бы повергнутый в прах неведомою силою, -- уж не уснул ли он там, думалось дьякону, -- и снова выпрямлялся, поднимался с тем же неподвижным лицом и невидящим взглядом, чтобы снова надолго окаменеть.