Выбрать главу

Наверное, первые христиане казались, а точнее — были такими же непреклонными, поэтому их окружали насмешники и хулители. От него исходило что-то бунтарское. Долгое время образцом для меня служил его пацифизм, нашедший свое выражение в ксилографии «Христос ломает винтовку», которая распространялась в виде плаката, агитирующего против ремилитаризации Германии; Отто Панкок был для меня примером вплоть до восьмидесятых годов, когда начались протесты против американских и советских ракет средней дальности, и даже позднее; поэтому, когда в конце минувшего столетия я создал на деньги от литературной премии фонд помощи цыганскому народу, то для меня было вполне естественно учредить в честь Отто Панкока и специальную премию, которая присуждается раз в два года.

Во времена нацизма ему запрещалось заниматься художественным творчеством и выставляться. Раньше он какое-то время жил с цыганами, странствовал с ними, запечатлел в поэтичных ксилографиях и рисунках углем быт этого исстари гонимого, маленького народа, который подвергся уничтожению. Он знал своих цыган, поэтому сумел отобразить их нужды и тревоги в виде страстей Христовых на крупноформатных листах, невероятно богатых разнообразными оттенками серого и переходами от черного к белому.

Цыгане, молодые и старые, стали его персонажами. Те немногие, кто пережил концлагерь Аушвиц-Биркенау, часто заходили не только в мастерскую Панкока, но и в мастерские его учеников. Они составляли необозримую семью Панкока. Они были для него больше чем живая натура. Они были рядом с нами в те времена, когда старые порядки, которые, как мы надеялись, навсегда потерпели крах, зримо возрождались в новом качестве, а мы чувствовали себя неприкаянными отпрысками Реставрации.

Занавес и перемена декораций спектакля, где действующие лица в зависимости от воспоминаний надевают то одни, то другие костюмы, заимствуя их из реквизита так беззастенчиво, словно мои персонажи полностью вымышлены. В заповеднике добряка со всклокоченной бородой, среди его окружения, можно было увидеть на картинах или в натуре все, что угодно, даже самое невероятное, поэтому позднее, когда у меня не иссякали чернила, в «зверинце» Панкока появился один выдуманный мной герой. В своем прожорливом романе он описывал собственную жизнь, главу за главой. В каждой из них он становился средоточием всех событий, играл то активную, то пассивную роль, был то таким, то этаким. А в мастерской, напоминавшей мне заповедник, он позировал.

Он был желанной натурой для художников и скульпторов, поскольку отлично подходил для работ экспрессионистского толка. Более того, горбатый карлик как бы воплощал собой все безумие ушедшей и начинающейся эпохи. Да, он был то таким, то этаким, поэтому легко превращался даже в собственную противоположность. Столкнувшийся с ним гляделся в кривое зеркало. При его появлении каждый, кто оказывался к нему слишком близко, принимал другое обличье.

Так Отто Панкок, использовавший Оскара в качестве живой натуры, стал карикатурой на самого себя, превратившись в сопящего — аж угольная пыль из ноздрей — профессора Кухена. Едва заслышав, как рисовальщик начинал скрипеть сибирским углем по бумаге, Оскар создавал собственную антикартину, на которой чернил словами все, что попадалось ему на глаза.

Точно так же он обошелся и с учениками профессора, на мольбертах которых фигурировал, задавая стилистику студенческих работ. Только с цыганами Оскар не связывался, опасаясь, что те раскусят его коварную игру словами и зрительными образами, а главное — лишат его колдовской силы.

Я же, самый восприимчивый ученик Панкока, не только не упомянут в этой главе, где профессор пыхтит так, что из ноздрей летит угольная пыль, а вообще затерялся среди бесконечного множества слов, которые после некоторого приведения их в порядок приобрели форму романа, поступившего на книжный рынок.

Я оказался всего лишь орудием письма, который вычерчивал хитросплетения сюжета и был обязан ничего не упустить, ни реалий, отлитых в бетоне, ни химер, которые видны лишь при особом свете — эпизодов, когда на сцене появляется Оскар.

Он сам решал, кому гибнуть, а кому позволено чудом уцелеть. Оскар возвращал меня в удушливую атмосферу моих детских лет. Он давал мне возможность поставить под вопрос все, что выдавало себя за правду. Он — персонификация кривизны — научил меня видеть красоту в том, что криво. Он, а не я превратил Панкока в Кухена, сделал из добросерда-пацифиста вулкан, извергающего экспрессивную черноту на любой лист бумаги. Он и сам все видел в черном свете, очернял мир, его горб отбрасывал черную тень.

Попутно заметим, что Оскар Мацерат позировал и Магесу, перекрестив его в профессора Маруна. Несколько моих однокашников, которым он демонстрировал свой горб, позируя у Маруна и Кухена, также послужили пищей его писательской мании давать всему свои имена; например, моему другу Францу Витте, с которым я делил мастерскую под нестрогим присмотром Панкока, выпала призрачная роль Готтфрида фон Виттлара. А мой друг Гельдмахер, о котором еще пойдет разговор позднее, трансформировался в Клепа, лежебоку и любителя спагетти, который был коммунистом и одновременно глубоко чтил английскую королеву, так что ухитрялся, играя на флейте, объединять «Интернационал» и «God save the Queen».

Автор постепенно попадает во все большую зависимость от собственных персонажей; тем не менее именно он несет ответственность за любое их деяние или бездействие. С одной стороны, Оскар коварно лишал меня собственности, с другой стороны, он же любезно уступал мне авторские права на все, что творилось от его имени. Жаль, финансовое ведомство не желает считаться с тем, что само существование автора есть лишь голословное утверждение, фикция, а потому не должно облагаться налогом.

Приходится признать, что мне затруднительно проверить мое прежнее житье-бытье на предмет достоверности сообщаемых фактов. Ведь едва я собираюсь поведать что-то, к разговору тут же примешивается посторонний, склоняя к сделке, похожей на библейскую историю о чечевичной похлебке.

Оскар отстаивает свой приоритет, знает якобы все лучше меня и высмеивает мою дырявую память; у него, как это можно прочесть, луковице отводится другая роль и иное предназначение.

Чтобы снять с себя бремя зависимости, в которой я был повинен сам, перехожу без обиняков к моим первым большим путешествиям. Для них давали возможность долгие летние каникулы с июля до начала сентября.

С пятьдесят первого года каждый гражданин ФРГ мог получить заграничный паспорт. Заявки на визу удовлетворялись после непродолжительного ожидания. Минимальную сумму, необходимую для путешествия, я заработал камнерезом на стройке, а кроме того, заблаговременно, еще зимой, я занимался фигурным оформлением карнавальных повозок-платформ: изготовленные из гипса, проволоки и парусины, на наших платформах раскачивались рука об руку, символизируя общегерманское единство, Аденауэр и Ульбрихт. До сих пор у меня в ушах звучит тогдашний карнавальный шлягер: «Кто за все заплатит? Кто тут так богат?»

Но в основном источником моих доходов служила облицовка фасадов известняком и травертином. Обновлялись подоконники из природного камня. Почасовая оплата составляла одну марку и семьдесят пфеннигов.

К середине июля я был готов отправиться в путешествие. Обещал родителям посылать если не письма, то хотя бы почтовые открытки. Рюкзак был легким: рубашка, смена носков, этюдник, пенал с кисточками и карандашами, блокнот, несколько книг. Спальный мешок был куплен в магазине, где продавали выбракованные вещи с американских военных складов. Там же нашлись американские ботинки со времен фронтовых наступательных операций, которые теперь пригодились в качестве туристической походной обуви.

В соответствии с древней тягой германцев я, подобно тевтонам, императорам Гогенштауфенам или благочестивым немецким художникам из кружка «Назарейцев», хотел в Италию. Конечной целью избрал Палермо, где в моих детских фантазиях уже побывал в качестве оруженосца или сокольничего у Фридриха Второго, а на закате Гогенштауфенов вместе со свитой Конрадина.