Выбрать главу

Когда я все-таки обменялся по телефону несколькими короткими фразами с ученицей танцевальной студии Анной Шварц, мы договорились о нашем первом свидании. Все произошло очень быстро. Хватило одного звонка.

Весьма непросто упомнить дни рождения всех моих детей и внуков, зато одну дату я знаю твердо: наше свидание состоялось 18 января 1953 года. Памятные исторические события, вроде великих битв или подписания мирных договоров, всегда казались мне живой современностью, так что дата основания Второго рейха по воле Бисмарка до сих пор помогает мне, когда я обращаюсь к тому морозному дню — субботнему или воскресному? — хотя само течение того дня помнится мне не столь отчетливо.

Мы договорились встретиться у выхода из подземки на станции «Цоологишер Гартен». После ранения между Зенфтенбергом и Шпрембергом, когда потерялись часы марки «Кинцле», я не носил с собой ничего такого, что более или менее точно показывало бы время, поэтому под вокзальными часами я очутился слишком рано, нерешительно ходил взад-вперед, борясь с искушением выпить для храбрости пару рюмок шнапса, но потом все-таки сдался — за стойкой одного из киосков напротив, так что от меня пахло алкоголем, когда точно в срок явилась Анна, выглядевшая моложе своих двадцати лет.

В ее движениях проглядывало нечто угловато-мальчишеское. Нос покраснел от холода. Что мне было делать днем с этой юной девицей? Вести к себе в комнату, где хозяйка категорически запретила жильцу «приводить дам»? Такой вариант мог прийти мне на ум лишь как напоминание о строгом запрете. Можно было бы отправиться в ближайший кинотеатр на Кантштрассе, однако там шел совсем неподходящий фильм — вестерн. Тогда я сделал то, чего раньше не делал никогда: церемонно пригласил фройляйн Шварц на чашечку кофе с пирожным в кафе «Кранцлер» на Курфюрстендамм.

В памяти никак не отложилось, где и как мы провели весь долгий остаток дня. Наверное, болтали. Как идут дела с танцами у «босоножек»? Вероятно, вы занимались балетом с детства? Как вам нравится новая учительница, знаменитая Мэри Вигман? Достаточно ли она строга и требовательна, как вам того хотелось?

А может, мы разговаривали о двух некоронованных королях поэзии, каковыми считались Брехт в восточной части города и Бенн — в нашей, западной? Зашла ли при этом речь о политике?

Не признался ли я, проглотив первый же кусочек пирожного, что и сам я поэт, чтобы произвести своим признанием впечатление на собеседницу?

Я мог бы, подобно золотоискателю, встряхивать и перетряхивать сито: нет, память не сохранила ни единой сверкающей крупинки, ни остроумной реплики, интересного замечания или оригинального сравнения. Не помню, сколько мы съели там или сям пирожных, а возможно, даже кусков торта, — на луковичном пергаменте это не значится. Так или иначе, время мы скоротали.

Настоящее свидание с Анной началось лишь под вечер, когда мы подчинились притягательной силе популярной в ту пору танцевальной площадки «Айершале». Сказать, что мы танцевали, было бы слишком мало. Мы обрели себя в танце, так будет вернее. Оглядываясь назад на шестнадцать лет нашей супружеской жизни, должен признаться: как бы мы с Анной, любя друг друга, ни искали сближения, мы становились по-настоящему близки, чувствовали себя единым целым, ощущали себя созданными друг для друга только в танце. Слишком часто мы смотрели мимо друг друга, уходили в сторону, искали то, чего не существовало вовсе, или то, что было лишь фантомом. А потом, когда мы уже стали родителями и у нас появились новые обязательства, мы все же потеряли друг друга; близкими нам обоим оставались только дети, и последним из них — Бруно, который никак не мог решить, к кому уйти.

Джаз-банд в «Айершале» чередовал диксиленд, рэгтайм и свинг. Мы танцевали все подряд, самозабвенно. Это давалось нам легко, словно мы репетировали вместе всю предшествующую жизнь. Пара, созданная по божественному капризу. Прочие танцующие уступали нам место. Но мы едва ли замечали, что на нас смотрят. Мы могли бы танцевать целую маленькую вечность, тесно обнявшись и свободно, обмениваясь короткими взглядами и легкими прикосновениями, расходясь, чтобы найти друг друга вновь, кружась парой, на легких ногах, которым хотелось лишь одного: разлучаться и сходиться опять, взлетать, парить в невесомости, ускоряться, опережая мысль, и быть медленнее, чем тягучее время.

После заключительного танца, около полуночи, я проводил Анну до трамвая. Она снимала комнату в Шмаргендорфе. Между танцами я вроде бы сказал: «Хочу на тебе жениться»; она же рассказала о каком-то молодом человеке, которому, мол, дала слово, на что я в свою очередь заявил: «Ну, и что? Поживем — увидим».

Легкое начало, которое уравновесило все последующие тяготы.

Ах, Анна, сколько же времени осталось у нас позади. Сколько незаполненных пробелов, сколько такого, что следовало бы забыть. Что незвано-непрошено встало между нами, а потом показалось желанным. Чем мы осчастливили друг друга. Что мы считали прекрасным. Что было обманчивым. Из-за чего мы сделались чужими, причиняли друг другу боль. Почему я еще долго — и не только из-за любви к уменьшительно-ласкательным суффиксам — называл тебя Аннхен, снова и снова.

Нас называли идеальной парой. Мы казались неразлучными, предназначенными друг для друга, и это правда. Мы были ровней: ты демонстрировала чувство собственного достоинства, я — привычную самоуверенность. На быстро меняющихся фотоснимках, которые чествуют молодую пару, я вижу, что мы оба составляем единое целое.

В театрах Восточного и Западного Берлина мы смотрели «Кавказский меловой круг» и «В ожидании Годо», ходили вместе в кинотеатр на Штайнплац, где показывали французскую классику — фильмы «Северный отель», «Золотой шлем» и «Человек-зверь». По твоим словам, я еще не оставался у тебя на ночь. Я засиживался с Людом Шрибером в пивной «Лейдике», пил за длинной стойкой рюмку за рюмкой, пока однажды ты не утащила меня оттуда совершенно пьяного. Ты приходила ко мне в студенческую мастерскую, где Хартунг называл тебя Muse Helvetia, а я глядел на твои босоногие танцы в каторжном доме Мэри Вигман. Ты не умела готовить, и я показывал тебе, как можно дешево и вкусно приготовить бараньи ребрышки с бобами, как легко разделывается жареная селедка. Однажды, опоздав на последний трамвай, я заночевал у тебя, и мы надеялись, что твоя квартирная хозяйка, это толстое старое пугало, ничего не заметит.

Наши общие друзья: Ули и Герта Хэртер, с которыми было так хорошо судачить обо всем на свете. С Рольфом Шимански по прозвищу Титус мы, будучи вдрызг пьяными, помочились на портал Берлинского банка, приняв новостройку за общественный сортир, что обошлось нам в целых пять марок штрафа. Позднее Ханс и Мария Рама первыми сфотографировали тебя в танце: ярко подсвеченную, в балетной пачке, на пуантах; ты рано захотела расстаться с экспрессивным танцем, уйти в классический балет, хотя подъем у тебя был недостаточно высок, а ноги коротковаты.

Чаще, чем мне хотелось, мы ходили на балет в театр Геббеля: этот счет фуэте, восторги насчет гран-жете. Ули и я свистели, когда давали занавес.

Да и на бумаге мы оказывались в одной связке: я написал либретто для балета, по ходу которого молодой человек в кепке спасается бегством, мечется по сцене, его преследуют двое полицейских; наконец, молодой человек прячется под юбкой балерины, которая одета крестьянкой и роль которой могла бы исполнить ты; крестьянка пустила парня под юбки, опасность миновала, все завершилось исполнением па-де-де: вульгарный комизм, далекий от классической строгости.

Это либретто, никогда не увидевшее сцены, позднее мутировало в прозу, а прыжки в замедленной съемке и похожая на немое кино пантомима с отрывистыми движениями стали эпизодами из первой главы «Жестяного барабана».

Мы любили друг друга и искусство. В середине июля мы стояли на краю площади Потсдамер-плац, которая представляла собой скорее огромный пустырь, и смотрели оттуда, как рабочие забрасывают камнями советские танки; мы не вышли за пределы американского сектора, остались у самой восточной границы, но чувствовали могущество власти и бессилие людей так близко, что в память врезались взмахи рук, швырявших камни, и стук ударов о танковую броню; спустя двадцать лет я написал свою немецкую трагедию «Плебеи репетируют восстание», где у восставших рабочих нет плана, они бесцельно носятся по кругу, а интеллектуалы, у которых всегда есть какой-то план, что способствует красноречию, терпят крах из-за своего высокомерия.