Мы нашли эту полуразрушенную виллу между Кёнигсаллее и заросшим озерцом Дианазее. За недорогую плату мы договорились об аренде подвала, который раньше был частью дворницкой. Над нами жил только профессор с женой, при встречах мы раскланивались.
Хоть занимали мы маленькую жилплощадь, зато в нашем распоряжении оказался большой запущенный сад, мы были счастливы, и жизнь походила на сказку, обещавшую счастливый конец. Анна чувствовала себя здесь уютнее, чем я, поскольку за спиной у нее было швейцарское детство, а идиллия полуразрушенной виллы вызывала у нее ощущение свободы. Да и мыслями она уносилась не так далеко, как я. Летом окно стояло открытым: достаточно было шагнуть через подоконник, чтобы очутиться в саду; к тому же окно ежевечерне смотрело на закат.
На газовой плите с двумя конфорками я варил чечевичную похлебку, в чугунной сковороде жарил свежую селедку, готовил и другую дешевую еду: кровяную колбасу, бараньи почки, свиную шейку По воскресеньям, если мы ждали гостей, я тушил телячье сердце, фаршированное сливами. Осенью к бараньим ребрышкам добавлялись сезонные блюда — бобы и груши. Так называлось одно из стихотворений, перепечатанных начисто на моей «Оливетти». Другое стихотворение называлось «Комариный рой», что объяснялось множеством этих кровососов, прилетавших с соседнего озера Дианазее.
Нас навещали друзья. Ханс и Мария Рама считали необходимым увековечить нашу любовь на черно-белых фотоснимках. А еще я опять подружился с флейтистом — на сей раз он был курчав, маэстро окружали поклонницы с прическами а-ля Моцарт, и играл он на серебряной поперечной флейте: Орель Николе, еще одна тихая, долгая, но несбывшаяся любовь Анны.
Приходили супруги Хэртер, с которыми хорошо было посудачить обо всем на свете. Фритьоф Шлипхаке был студентом архитектурного факультета, позднее он придумал дизайн для названного его именем торшера, стульев и кресел, которыми был обставлен студенческий городок Айхкамп; бывал у нас скульптор Шрибер, днем еще трезвый, и его ученик Карл Опперманн, который вскоре начал подрабатывать изготовлением рекламы для крупной фирмы «Молочное хозяйство Болле». Он помог мне получить от нее заказ: фирма собиралась отметить семидесятипятилетний юбилей, а также планировала открыть первый магазин самообслуживания; по этому поводу затевался выпуск рекламной брошюры.
По этому случаю я напечатал на своей «Оливетти» шесть-семь страничек текста под заголовком «Обращать язычников в истинную веру или торговать молоком?», который был выпущен огромным тиражом — кажется, триста пятьдесят тысяч экземпляров — и рассован по почтовым ящикам берлинских квартир; моя первая большая аудитория.
У меня не осталось ни одного архивного экземпляра этой поделки, чтобы привести оттуда какую-нибудь цитату, но Карл Болле, первый и легендарный поставщик свежего молока для крупных городов — «Молоковозы Болле!», — заплатил мне за забавный текст триста марок, а спустя тридцать лет эта все еще процветающая фирма напечатала брошюру за еще больший гонорар: так моя молочная сказка вышла массовым тиражом, подтвердив пророческий отзыв Готфрида Бенна на мои стихи: «Он будет писать прозу…»
А пока моя «Оливетти» выдавала одно стихотворение за другим. Я нашел собственную интонацию, или же это она, как бродячая собака, нашла меня. Стихи лежали в папке, откуда однажды Анна и моя сестра, приехавшая навестить нас, отобрали штук шесть и отослали на Южногерманское радио, поскольку его редакция, как об этом написали газеты, объявила поэтический конкурс. Обе уговорили меня рискнуть, то есть принять участие в конкурсе. Среди отобранных стихов были «Лилии, увиденные во сне», перенасыщенные, на мой взгляд, метафорикой.
Вскоре не стихотворение «Кредо» — лучший гимн курильщикам, не лирическая опись имущества «Открытый шкаф», даже не «Бобы и груши», а именно чахоточно-бледные цветы, взращенные моим вполне здоровым сном, удостоились третьей премии, сумма которой запомнилась мне с бухгалтерской точностью: триста пятьдесят марок. Кроме того, мне оплатили мой первый перелет до Штутгарта, чтобы лично получить премию, и обратно.
На премиальные деньги я купил себе в универмаге «Пик-унд-Клоппенбург» зимнее пальто. Остатка денег хватило на мохеровую юбку асфальтового цвета, которую я приобрел у «Хорна», в элегантнейшем магазине на Курфюрстендамм, сделав это с такой естественностью, будто знал, что отныне впредь мы никогда не будем испытывать нужды. Эту юбку, ее ощутимую мягкость и покрой я хорошо помню до сих пор: так украсила Анну выручка от моих стихов.
Так могла бы начаться сказка, которую написал не я и которая не входит в сборник братьев Гримм.
Подобную сказку вполне мог бы сочинить Ганс-Христиан Андерсен: жил-был шкаф, где на плечиках висели воспоминания…
Для меня шкаф до сих пор стоит открытым, перечисляя шепотом, строфа за строфой, что хранится внизу, а что наверху, какие вещи новехоньки, а какие поношены.
Наш купленный у старьевщика шкаф был узким, одностворчатым; теперь там висела мохеровая юбка Анны. Когда шкаф открывали, он рассказывал о белых нафталиновых шариках, которые спят в карманах; шарикам снится моль, а еще им снятся «астры и другие огнеопасные цветы», «осень, которая становится платьем…».
Сказка действительно получилась, хотя неясно, кто ее сочинил: жил-был скульптор, которому иногда приходили на ум стихи, в том числе стихотворение «Открытый шкаф». За другое стихотворение он однажды получил скромную премию и на эти деньги купил своей любимой юбку, а себе — пальто. С этих пор он считал себя поэтом.
И вот продолжение сказки: поэт, а по совместительству скульптор, ваявший кур, рыб и прочую живность, сунул в карман стихи и последовал приглашению, которое значилось в телеграмме, присланной ему весной пятьдесят пятого года в подвальную квартиру полуразрушенной виллы. В одичавшем саду цвела сирень. Вечерами с соседнего озерца ветерок пригонял к открытым окнам комаров.
Телеграмму подписал некий Ганс Вернер Рихтер. Он звал молодого поэта незамедлительно прибыть на другое озеро, которое было гораздо больше соседнего и называлось Ванзее; там на «Вилле Руппенхорн» собиралась «Группа 47». Краткий текст телеграммы заканчивался распоряжением: «Захватите стихи!»
Чтобы сделать сказку более правдоподобной, добавлю, что один из членов жюри штутгартского поэтического конкурса счел меня довольно одаренным, а потому посоветовал человеку по фамилии Рихтер позвать новоиспеченного лауреата на заседание «Группы 47», но тот некоторое время промедлил с приглашением.
Поцеловал поэт свою молодую жену, которая была танцовщицей, и отправился продолжать сказку, прихватив штук семь или девять стихотворений; он доехал автобусом до указанного места, отыскал солидную «Виллу Руппенхорн», где раньше проживал один нацистский бонза; дело шло к полудню, и члены литературного объединения, основанного в сорок седьмом году, как раз затеяли перерыв, чтобы выпить кофе; они вели друг с другом, или не слушая друг друга, умные разговоры; примерно так все могло бы выглядеть и в сказке Андерсена.
О существовании «Группы 47» и о том, что объединило этих людей, я, скульптор, считавший себя поэтом, что-то смутно знал из газет. Зато о самом сорок седьмом годе я имел весьма определенное представление по личному опыту: тогда в самую суровую из всех зим, которая никак не хотела кончаться, незастекленных рам было куда больше, чем оконных стекол в продаже; тогда я, будучи практикантом-каменотесом, начал обрабатывать долотом, бучардой и зубилом первый камень из силезского мрамора для детского надгробия, а между делом писал стихи, которые были лишь набором звонких слов и от которых не сохранилось ни строки.
В вестибюле виллы на Ванзее стояли накрытые столы, за которыми сидели дамы и господа. Они пили кофе, ели пирожные, одновременно ведя умные разговоры. Никого из собравшихся я не знал, поэтому сел, чтобы продолжить сказку, за свободный столик и, возможно, принялся размышлять о сорок седьмом годе, в начале которого дюссельдорфская Академия искусств была закрыта из-за отсутствия угля.