Все дело в породе, заверял меня дед. Так же, как порода — имел он обыкновение размышлять вслух, — делает борзую длинной и быстроногой, так и нас она превращает в женолюбов и даже в знатных развратников. Это вопрос породы. Так утверждал отец моего отца, и можно предположить, что он имел в виду и меня в том числе.
Это последнее утверждение старика — о том, что все мы развратники, — я списываю на его возраст и воспитание, как, впрочем, и на его удивительную мужскую силу, сохранившуюся в нем вплоть до последнего момента его жизни. Чтобы понять это, надо было знать моего деда. Он, насколько я понимаю, ко всему прочему грешил стариковской бравадой, ибо когда я в процессе беседы упомянул о славных моряках и купцах — а их немало было в роду моего отца, — то он воспринял это с той же гордостью, что и в предыдущем случае. И даже с покорностью согласился признать тот факт, что частой спутницей моих родных была меланхолия.
Впрочем, он не преминул заметить, что последняя не играет в нашей жизни особой роли, ерунда да и только, просто чушь собачья. Она не имеет абсолютно никакого значения и ничего не определяет; она, настаивал он, все более раздражаясь, ведет в никуда.
— Мой отец страдал ею, потому что у него была болезнь верности, — категорично заявил он.
Затем он развалился в кресле-качалке из камыша, которое, вероятно, привез с Кубы, медленно покачался в нем, устраиваясь поудобнее и продолжил свой монолог:
— Болезнь, от которой мне благополучно удалось избавиться, что весьма укрепило мой брак, продлившийся до сей славной старости, — заметил он почти шепотом.
Потом с назидательной неспешностью выдохнул воздух, остановился на какое-то мгновение, рассеянно разглядывая высокий потолок комнаты, и вновь перешел к своим наставлениям:
— Женщинам трудно угодить, — сказал он мне, — покорись им, и они будут тебя презирать; подчини их себе, и они тебя зауважают.
Он снова покачался в кресле. На этот раз он раскачался сильнее, чем прежде, и его взгляд устремился куда-то вдаль, за воображаемый горизонт.
— Красавица Куба! — совсем не к месту убежденно заключил он наконец, словно упрочившись в какой-то тайной мысли, возникшей, возможно, под воздействием все той же меланхолии.
Затем он продолжил рассказывать мне, почему его отец впал в депрессию и отчего пришел к мысли о том, что лучшим выходом для него будет поскорее умереть тихой и спокойной смертью. Он сознательно и решительно погружался в сладкие сети меланхолии; и отныне лишь ее тенета он считал своим суверенным царством, единственным местом своего обитания.
Должно быть, он решился на это вскоре после того печального эпизода. Того самого, о котором я сейчас расскажу. Не знаю, по какой такой странной причине я сейчас вспомнил о нем. Возможно, потому что сам совсем недавно проник на нашу семейную территорию, став постоянным обитателем страшного царства меланхолии.
Однако прежде чем я продолжу свой рассказ, позвольте еще раз подчеркнуть, что, вспоминая историю последних дней своего отца, мой дед, судя по всему, хотел, помимо всего прочего, внушить мне мысль о том, что уж он-то всегда вел себя правильно, не то, что другие. Мой дед познал суть жизни, по крайней мере, так он думал. Он был убежден, что правильным жизненным установкам абсолютно противопоказаны две вещи: супружеская верность и подчинение противной стороне, пусть даже и скрытое; иначе говоря, подчинение женщине, особенно собственной жене. И он без всяких обиняков всегда заявлял, что хранить верность и подчиняться женщине равнозначно отказу от положения властного самца, положения самого достославного и желанного, единственно достойного. Возможно, сказанное собьет вас с толку, но я на нем настаиваю. Позднее вы увидите, почему.
Мой дед хотел сказать, что вполне оправданным было не только то, что его отец пожелал засадить своей жене, но и то, что он испытывал в этом насущную потребность. Ведь то, что мужчина захотел заняться сексом после стольких лет законного брака, выглядит вполне естественным и достойно всяческого уважения. И особенно похвально, что он решил причаститься к телу в столь преклонном возрасте.