Во времена моего детства, предполагаю, что и сейчас, ибо там почти ничего с тех пор не изменилось, пространство двора было покрыто огромными щербатыми шиферными листами. Они служили для того, чтобы прикрыть норы (их даже нельзя было назвать хибарами), в которых влачили жалкое существование негры, которых Революция продолжала с каким-то, я бы сказал, нездоровым упорством заточать в подобных особняках. Давать выходцам из рабов приют в бывших роскошных жилищах богачей было широко распространенной практикой, от которой партийные руководители не желали отказываться. Теперь, правда, они не знают, как их оттуда выселить. Двор, судя по всему, когда-то был красивым; но в те времена, о которых я веду рассказ, он был очень мрачным. Нищета может быть достойной, но она всегда вызывает внутреннее содрогание. И она всегда печальна.
Даже теперь, в своих воспоминаниях, мне нетрудно представить балюстрады выходившей во двор галереи верхнего этажа этого старинного особняка, окрашенные в синий или в зеленый цвет, а, может быть, и в ярко-красный, в тон облицовке нижней части стены, менявшейся на протяжении многих лет в угоду вкусам, капризам и прихотям хозяек дома, чувствовавших себя такими беззащитными вдали от родины.
Нетрудно вызвать из прошлого скамейки, мешавшие беспрепятственному проходу по галерее, но в то же время предлагавшие отдых усталому путнику, с трудом взобравшемуся наверх в удушающую полуденную жару. Легко представить себе растения, что росли во дворе, достигая высоты галереи; или цветы, украшавшие подоконники и отражавшие в оконных стеклах свет своих переливчатых лепестков. И голоса детей, и щебет птиц, заполнявшие двор. Совсем нетрудно вообразить и просторные внутренние помещения. Огромные пустынные залы, погруженные в тишину. Спальни с балдахинами и со свисающими с потолка огромными, сплетенными из пальмовых листьев полотнищами, предназначенными для того, чтобы рабы, дергая их за длинные веревки и приводя в движение, отгоняли мух и обвеивали нежную кожу своих праздных хозяев легким ветерком, который никогда бы не возник сам по себе, без их последовательных механических усилий, особенно в послеполуденные часы, когда воздух на какое-то кажущееся вечностью время будто застывает и становится густым и плотным.
Однако ни дом, ни двор, ни окружавшее их пространство не были такими, когда рос я. В особняке, скорее всего, некогда принадлежавшем знатным испанским сеньорам, а — кто знает? — может быть, и какому-нибудь писателю, в те времена, когда я распахивал глаза навстречу миру, ютились негры. Только негры. Тогда утверждалось, что Революция их очень любит. И я тоже поверил в это. В те далекие дни я даже представить себе не мог, что она способна любить лишь самое себя и что когда она смотрит на свое отражение, вдохновленная своими достижениями, влюбленная в свой образ, то видит в зеркале лишь лицо бородача.
Между балюстрадами, свешиваясь с цинковых или шиферных навесов, хранивших человеческую нищету, нашедшую под ними приют, на том самом пространстве, которое прежде заполнялось щебетом птиц и сладостным шелестом листьев пышных лиан, теперь висела одежда негров. Серое на сером фоне. Футболки с короткими рукавами, рваные штаны, женские трусы, чулки и прочее нижнее белье, которое обитатели дома стирали, следуя строгой очередности, в специально приспособленных для этого чанах.
То, что я сейчас описываю, составляло одну из картин моего детства, возможно, самую важную из всех возможных. Видимо, поэтому я так люблю зеленые и сероватые тона, цвет песка и тростника, травы и водорослей, а также камней покрытых лишайником стен, камней, так похожих на те, что предстают моему взору во время отлива на галисийских лиманах.
Самые удачливые негры, первыми поселившиеся в особняке — среди них была моя бабка, — еще могли стирать свою одежду в старинных роскошных ванных комнатах, в то время еще отделанных восхитительными изразцами, которые теперь чахнут от грязи и запустения, потрескавшиеся и облупившиеся, и уже нет никакой возможности придать им прежний блеск. В просторных коридорах теснились жалкие койки, приставленные к облупленным стенам. О блеске жизни можно было только мечтать. В этих коридорах раньше развешивалось белье, и воздух был плотнее, а свет еще более странным. Но это когда я был совсем маленьким. Потом и это исчезло.
На протяжении всех этих лет Старая Гавана, прекрасный и величавый город с множеством великолепных колонн, настоящая, истинная Гавана, постепенно почти полностью была оккупирована потомками рабов, которых сахарная аристократия завезла на остров с берегов Нигера. Это была медленная и коварная оккупация, тихая и необратимая, как раковая опухоль. Считалось, что потомкам моих прадедов предстоит жизнь в счастье и достатке в бывших особняках их хозяев, но все было совсем не так, и не думаю, чтобы так стало сейчас. А вот в тесноте они действительно живут.