А вот Горбачева я прекрасно помню, ведь мне довелось беседовать с ним в штаб-квартире Центрального Комитета Коммунистического союза молодежи, КОМСОМОЛА. Она находилась в здании постройки тридцатых годов, расположенном в Лубянском проезде, дом 13, рядом с Лубянкой, где тогда располагалось управление КГБ. Там я разговаривал с Горбачевым и до сих пор это помню.
Мне довелось говорить с Горбачевым, но я никогда не разговаривал с Фиделем. Великие братья из СССР, великого отца великих братьев, были доступны. Они экспортировали на Кубу идеи и технологию, революционный дух и технические достижения, светловолосых женщин и инструкторов с напевными интонациями, которые развивали наши неразвитые технологии и наделяли их прогрессивными идеями; они являлись воплощением достоинства, коим мы не обладали, а от этого достоинства зависело наше место в мире, наше место в истории. Да, мне довелось поговорить с Горбачевым, но я никогда не беседовал с Фиделем.
Закончилось мое отрочество, и началась юность. Я принял участие в играх. Выиграл несколько шахматных партий, какие-то проиграл, судьба ко мне по-прежнему благоволила, и на Кубу я уже не вернулся. За то время, что я находился в СССР, я научился почти всему, что знаю. Почему я так неистово увлекся учебой? Я мог бы ответить красивой сентенцией о том, что наша кровь несет в себе нечто такое, что четко указывает нам путь, однако, скорее всего, причина заключалась в другом: я хотел походить на своего отца. А, по словам мамы, он занимался корабельным делом. Поэтому я стал серьезно изучать всю литературу о кораблях, какую только мог найти в библиотеках, одновременно посвятив свой первый год обучению русскому языку под руководством учителя-наставника.
В этот первый год я, казалось, вобрал в себя весь холод мира. Есть ли что-нибудь более достойное жалости, чем затерянный в снегах негритенок? О, та первая зима! Мне было так неуютно. Среди других таких же неудачников я превратился в обитателя обезьянника, как неофициально называли москвичи общежития для иностранцев, весьма далекие от мечты о всеобщей солидарности и дружбе. Итак, теперь я стал обезьяной.
Видимо, так оно и было. Я много раз заходил в главное здание университета Лумумбы только для того, чтобы оказаться в зимнем саду, расположенном в огромном вестибюле на первом этаже. Там было много тропических растений, чахлых пальм, которые упорно продолжали расти, не желая умирать от тоски и горя; они видели снег лишь за стеклами, отгораживавшими их от холода и обеспечивавшими им комфортную температуру, но они не видели солнца, по крайней мере, на протяжении долгих, бесконечных зимних месяцев.
Я отправлялся туда и созерцал чучела чаек, желтые клювы которых выделялись на фоне водной глади водоема, наполнявшего водными испарениями огромное помещение зимнего сада. А рядом с чайками видел лебедей и различных зверушек, которых прихоть изготовителя чучел поместила в место, где они никогда не очутились бы по своей воле. Я чувствовал себя там гораздо лучше, чем на улице: ведь там было почти жарко. Разомлев от тепла, я смотрел на скульптурную группу, расположенную в сквере перед входом в здание, группу довольных и радостных детей, шаловливо сгрудившихся на белой колонне и устремивших взгляды то ли в небо, то ли за горизонт, и старался утвердиться в мысли, что в этой жизни все еще возможно.
Иногда в поисках тепла я отправлялся в ресторан Гавана, что на Ленинском проспекте. Там я согревался ромом, который нам щедро отпускали за стойкой бара, и ловил на себе взгляды девушек, для которых мы были вестниками чего-то далекого и несбыточного, отражением мира, который они не надеялись никогда увидеть. Ром и девушки представляли серьезную опасность. Ром — потому что он пьянил, а девушки — потому что возбуждали гнев московских парней, возмущенных тем, что мы, обезьяны, соблазняем их девчонок.
У меня были романы с некоторыми из этих светловолосых богинь, и сейчас я могу вспомнить их всех до одной, ибо было их не так уж много, могу вспомнить их запах, блеск их белой гладкой кожи, интонацию, с которой их слова разливались в воздухе, словно вода среди камней и птичьего щебета.
Было холодно. В Москве было слишком холодно. А в студенческом городке университета Лумумбы было слишком много гектаров, более шестидесяти, полностью заваленных снегом. Подчас мне приходило в голову прогуляться по городу, но едва пройдя метров двести по улице Миклухо-Маклая, я начинал испытывать холод и усталость и жалеть о предпринятой попытке. Это было уж слишком для моей карибской души. В эти мгновения у меня возникало желание все бросить и вернуться домой, на Кубу.