Светило солнце и пели птицы. Весело щебетали щеглята, в высоких ветвях скрывалась иволга, напоминая изредка о себе резким вскриком, да на сухих верхушках старых деревьев сидели горлинки, оглашая своими трелями местность.
Насупившись, стояли дубы-великаны, такие старые и дебелые, что не смогли их охватить даже впятером. Толстые плети лиан и буйного хмеля обвивали кусты и деревья. В зарослях темень бересклета с чернокленом. В зеленых листках держи-дерева таились прочные колючки, а под ногами тут и там попадались на глаза грибные шляпки — то розово-красные, то зеленоватые, а вот и вовсе фиолетового цвета, будто подсиненные чернилами из бузины. От этой погани добра не ждали, искоса поглядывая на них, сторонились.
Но самое интересное оказалось впереди. Платон Николаевич подготовил своим любимцам сюрприз. Он привел их к тому месту, где расположен был садовый питомник. К солнцу тянулись приятные глазу, ровными рядками посаженные деревца слив, яблонь, груш, алычи. Нетрудно было заметить, что хозяин этого садового заведения подходил к своему делу серьезно. Немногочисленные работники едва успевали управляться с хозяйством, растущим год от года. По словам агронома, саженцы из Красного леса были нарасхват, и всем сотрудникам в теплые; дни весны и осени дела хватает от зари до зари. Жители окрестных станиц буквально осаждают контору, желая заполучить хоть что-нибудь из питомника. Так что хлопот хватает, и надо подумать, в каком месте леса произвести расчистку под новые плантации.
Павлуша никогда, разумеется, не видел ничего подобного. На обычный дичок, выросший из яблочного семечка, груши или алычи, прививают глазок культурного дерева— и вот растет не простая яблонька, а Ренет Гамбургский, не мелкая слива-терновка или метелка, а Ренклод, Венгерка, не лесная груша, а сорт, называемый Любимица Клаппа или Вильямс!
Ходил он по саду со станичными хлопчиками и вместе с ними диву давался — завораживали и кружили голову имена, заморские названья. И чудились дальние страны, аккуратные немецкие садики, английские и французские парки. Оживала мерцающая позолота томов Брокгауза, и ярче высвечивались в памяти страницы с описанием парков и садов, видами растений, именами ученых.
Чудом показался ему этот маленький питомничек рядом, совсем близко находящийся от нивы его отца. И так захотелось Павлуше, чтоб на отцовском поле год от года росли не те хлеба, которые, как ни крути, а были и есть совсем никудышные. Вот здесь, в этом питомнике, — другое дело. Крутом дикий лесной мир, с дерева ничего, кроме маленьких невкусных плодов, и не взять, но, оказывается, можно-таки сотворить диво дивное. Достаточно пересадить на тело дичка почку — и вот уже вкусные, сочные плоды зреют на солнце, дразнят взор и цветом и размерами.
— Платон Николаевич, а можно сделать такие прививки и на пшенице? — спросил вдруг неожиданно для самого себя Павел и смутился. Никогда он не задавал вопросов, и сам часто терялся, если его вдруг спрашивали о чем-либо при людях…
Знает Павлуша, что, как только установится прочно теплая погода, выезжают они на свои коши в степь, всей семьей снимаются. В станице останутся разве что дряхлые старики да больные. Иди в такое время по станице — нигде ни души, как говорят на Кубани, хоть волк траву ешь.
Вокруг куреня в открытой всем ветрам и солнцу степи насажено разной всячины. Набираются силы горох, цибуля, чеснок, огурцы. Подспорье такое кстати в семье их немалой на каждый день, не отрываться чтоб от нивы ни на минуту, не упустить ни часа.
К петрову дню отец с Николаем готовят косы, мачеха припасает харчей. Любо ему, когда к самому сроку укосной поры разрядятся сестры в обновки ситцевые, яркие и разноцветные, и по станице словно праздник пройдет. А тут еще народу пришлого прибавится к тому времени уйма. На белый хлеб, на хлебородную Кубань подаются горемыки из глубинной России побатрачить на лето, попытать счастья. На базарной площади торгуются, сходясь в цене, и хозяева, и те, кто нанимается на работу. Лежат днями на базарных лавках все еще не подрядившиеся.
А там хлеба поспевают, и совсем голову поднять некогда. С жатвой управляются бабы, бывает, и косой жнут, но больше серп выручает. За день так накланяться можно, что спина, по словам сестры, нальется мурашками и гудит как тяжелый колокол. Вот и снопы вязать надо или в копны складывать. Ток подготавливать время.
Поручают Павлуше очистить круг от стерни и бурьяна. Если давно нет дождя, подвозят они с Васильком на быках бочку воды, разливают ее по кругу, чтоб пропиталась земля получше. Не сразу можно загонять туда пару быков, чтоб ходили они не спеша по тому месту. Подсыпают им время от времени под ноги половы, соломы кой-когда подбросят. Ходят быки так до тех пор, пока не получится ровный и гладкий, плотно утоптанный ток, куда можно будет свозить скошенный хлеб и молотить. Теперь можно посередине вбить большой кол попрочней, потому что станут ходить вкруг него быки. Изредка крикнет на них Павлуша, подтянет, если нужно, поближе к центру, чтоб вытаптывались колоски равномерно.
Весь день нехитрыми приспособлениями — тягалками — стаскиваются к току готовые копны, а вечером и ночью по прохладе молотить и веять надо. Ставится «решето» — большой кусок бычьей толстой кожи, превращенный в подобие крупного сита. Затем бросается на него только что обмолоченное зерно и так отвеивается. Лишь один раз удалось отцу раздобыть у соседа веялку на несколько ночей. Тогда работали день и ночь — вдруг понадобится машина хозяину, надо спешить!
Ту работу, что досталась им тогда, Павлуша запомнил надолго. Один в барабан зерно неотвеянное подбрасывал, другой вращал, а третий чистый отвеянный хлеб в сторонку отгребал.
Не выдержит такой жизни хлопчик, возьмет да и уснет после полночи на ходу. Вскинется ото сна, а работа еще пуще кипит, при луне только лица у Петра и Николая от пота посвечивают. Подумается ему: «И как это им спать не хочется?» Да надо, чтоб не заметили его слабости, следует приниматься за дело.
Возвращались однажды Павлуша и Василек на подводе в станицу. Шел июнь, хлеба стояли стеной, наливались. Куда ни посмотришь, всюду одно и то же — пшеница, пшеница, и нет ей конца и краю. По дороге слушали, как выкрикивает перепел, да по очереди привставали, упершись ногами в днище подводы, во весь рост. Крепко сжимали в руках вожжи, громче погоняя лошадей. Ослабляли бег, только лишь почувствовав дрожь днища, осушающего ступни. Тогда, присев, переводили упряжку на менее тряский ход и слушали рассказ деда, подсевшего к ним за Ново-Мышастовской…
— Вы хоть и малолетки, вижу, а батьку своему небось каждое лето подсобляете на степу?
— А что? — переспросил Василь.
— А то, думаю, что раз хлеб свой едите, да еще на ниве с ним всю мороку знаете, нужно еще кое-что послушать вам про него. Я вот с ним всю жизнь провел. Родился, говорят, на соломе и сплю до сих пор на ней, а спроси другой раз про него — толком и не расскажешь, не поймешь… Ну что это за штука такая — захват, знаете?
— Это то, когда хлеб повалится? — почти в один голос спросили братья.
— Да. Говорят старые люди, что раньше как вовсе и не знали захвата этого, чи помхи. Кто как зовет его. Сейчас не часто, но стали замечать его, хотя год на год не приходится. Одно только подметили — как налив, так и захвата жди. Еду я как-то верхи. Смотрю на хлеб и не пойму ничего. Что за напасть, думаю? Слезаю с коня — и ближе. Походил, походил и вижу, что и с поздней и с ранней пшеницей что-то неладно. — Тут старик прикурил свою трубку, коротенькую и черную от времени, спрятал кресало, поправляя на поясе красиво расшитый зеленый кисет.
— Глазам не верю — почти вся пшеница снежком покрылась как бы, вроде от плесени побелела, что ли. Беру в руки колосок, другой, а они полностью почти объедены и сникли. И так кусками по всей ниве — то не тронуто, а то сплошь захвачено, съело, что…