— А что же это было, дедушка? — спросил тогда Павлуша, не понимая еще существа рассказа.
— Захват был, что ж еще. Перед тем как случилось это, дожди сильные прошли. В ту пору хлеб еще не наливался. А дождь прошел — от него все и пошло. Вот в этом году погода тихая пока, тепло, солнышко — захвата и на показ нет. Говорят, если присмотреться, можно и сейчас его найти кое-где. Там, где низко, мокро — по балкам и падинам, — там жди захвата…
Они подъезжали к станице, и лошади припустили, учуяв дом. Привычный этот бег стал заметно приближать их к показавшейся за сторожевым курганом красной черепице авакинской мельницы и невидимым пока дощатым заборам крайних дворов.
Старик продолжал, попыхивая трубкой:
— Захват — поганое дело, хлопцы. Бывает, смотришь — душа не нарадуется, такой важный хлеб к наливу вымахал. Но и тут не жди добра, не кажи «гоп». Поляжет, солома почернеет. А зерно? Какое оно тогда, видели? И не приведи бог вам его видеть никогда. Ни весу, ни виду, легкое, сморщенное — куда годится такое?
— Слышал я, что хлеб, когда захват, кругами ложится по всей ниве. Или ведьмы с чертями его по ночам валяют? — спросил Павел, улыбаясь.
— Не знаю, кто его валяет и когда, — старик при этом перекрестился, — но лежит он не только кругами, повихряется. Больше всего он бывает полосами.
— Вот у нас пай есть, так вчера зашел я в пшеницу, иду, а с нее какая-то пыль летит, черная как сажа. Сорвал один колосок, другой, третий — черные все, и зерно такое же, и солома. Но больше нету совсем зерна, пустой колос. Это тоже захват? — спросил Павел.
— Не, то другое что-то. Похоже на головню. У меня ее не было. От тумана, говорят, садится на хлеба. Захват, я знаю, еще бывает, если восточный ветер и налив идет. Сухой, горячий ветер. Он высушивает зерно, не дает ему как следует налиться. Такое зерно никуда не годится — щуплое, морщавое. Тогда его и не продашь нипочем… На жирной земле, на царине, тоже хандрить может хлеб, здесь захват чаще, чем на высоких и открытых сухих местах.
Приехали? Ну, всего вам… Бывайте! — И старик, белея бородой и выцветшей от времени, солнца и соли длинной рубахой, пошел по направлению к бирюковской длинной хатине. А память о его рассказе Павлуше на всю жизнь осталась.
Павлуша часто вспоминал своего дедушку по отцу, Тимофея Ивановича, как его называли все. Всегда почему-то тот виделся ему в марлевой накидке вроде легкого воздушного бриля. Курящейся головешкой в одной руке выпугивает он из дуплянки-улья снующих вокруг, облепивших его руки пчел. Или стоит с золотистыми тяжелыми сотами и пчелами, ползающими, будто прилипли, по вощине — крылышки у них слюдяные и поблескивают, спинки длинные, круглые, с темными колечками по медовому мохнатому тельцу.
Теперь уже, чуть повзрослев, узнал, что дедушка участвовал в кавказской войне и за это получил своего «георгин». Сам же он об этом никому не говорил, а крест тот надевал только по большим праздникам.
Никогда не думал он, что дедушка Тимофей, всю жизнь свою, как представлялось, провозившийся с пчелами, садовым участком над ериком, обрабатывавший клочок виноградного сада вблизи Красного леса, — этот самый дедушка, оказывается, был на нелегкой службе. Он мог стрелять, спасаться от погони, отбивать атаки, наступать, а значит, убивать или быть убитым в чужой стороне. Всего этого мальчик не мог представить себе уже хотя бы потому, что ему иначе и не думалось, что дедушка во все времена носил свою бороду и был только таким стареньким и никогда молодым, он только и делал, что жил в Ивановке, мастерил и чинил сети, смолил вечно дырявую байдочку, ловил рыбу, трудился в саду, смотрел за пчелами и качал мед. А осенью, когда с дерева начинал падать первый лист, давил вино, закапывал на зиму виноградную лозу, и к покрову в хате его стоял надолго запах свежего, еще не перебродившего виноградного сока. Маленькие темные мошки слетались на этот дразнящий запах. Их можно было видеть и на подсиненных простеньких занавесочках малюсеньких окошек, и на голубоватых беленых стенках, и даже в низенькой коридорной пристройке, — как только войдешь с улицы, они так и мельтешат, садятся на ресницы, щекочут нос.
В последнее время все чаще стал жаловаться дед, что совсем мало осталось, по пальцам можно пересчитать тех, что помнили времена, когда в Екатеринодаре на том самом месте, где теперь атаманский дворец, «качок залюбкы стрелялы»[5]. Разное вспоминал. II про то, что по Красной так иначе и пройти было нельзя, как в ботфортах. И как атаманша чуть было раз не утонула в луже перед самым домом своим.
Но были у них беседы и иного рода. Остались в памяти Павлуши рассказы деда о том, почему в иные дни не полагалось работать, даже в такие, когда дорог был каждый час — во время уборки хлебов.
— Палия, — начинал дедушка, — это праздник великомученика Пантелеймона. Это тебе тем более нужно помнить, что отец твой Пантелеймон зовется. Так вот у нас по станице все казаки верят, что, если кто будет работать в этот день, у того весь хлеб святой Пантелеймон спалит. Вот и праздник потому назвали «Палия».
А есть и другой, — продолжал он, — смоленской Божьей Матери. Так если в этот день кто будет работать, тому не только хлеб спалит, но и все хозяйство превратится в смолу. Поэтому день этот называется «Смолия».
Запомнился Павлуше случай, когда они ехали с дедушкой Тимофеем по степи домой в станицу. Едут, едут… И вдруг тот останавливает лошадей, слезает. Поперек дороги лежит мешок пшеницы. И дедушка, едва-едва умеющий грамоте, сказал ему тогда:
— Иди сюда, внучок. Давай на попа поставим его в край дороги. Хозяин вернется искать и подберет. Может, это наш сосед и потерял.
С тех самых пор и усвоил он, что такое «на попа», и как само собой разумеющееся отложилось в голове, что брать чужого нельзя, даже если оно и лежит на дороге. А приметам дедовым о праздниках верилось как-то с трудом.
Был у Павлуши и другой душевный человек — дедушка по матери Авдей. Этот не кем иным, как солдатом, для него никогда и не представлялся. Потому что и не могло быть иначе: все прекрасно знали, что казаком он стал, прослужив в армии целых двадцать пять лет, и почти все эти годы пробыл на долгой кавказской войне. Частенько он прихаживал к ним, оставался ночевать, и эти его долгожданные приходы становились настоящим праздником для самых малых. Длинными зимними вечерами, забравшись на печь, дедушка Авдей без умолку рассказывал случай за случаем, и Павлуше тогда понятнее и ближе становились вычитанные из детских книжек похождения находчивого и храброго русского солдата, возвращающегося на побывку в родные места.
С каждым приходом дедушки Авдея все в доме подтягивалось и приноравливалось к его солдатским остротам и шуткам-прибауткам само собой. То и дело слышались его команды, которые будущие вояки наперебой с игривой веселостью старались исполнить. А чего стоили утренние побудки и последние вечерние приказы, когда с помощью собственных губ он с исключительным, как им казалось, правдоподобием подражал звукам трубы, зовущей к началу нового дня — «подъем», или разрешающей отходить ко сну — «отбой»?!
Если пробуждались без какой бы то ни было неохоты, то ко сну отойти не торопились, несмотря на самые строгие дедушкины слова. И тогда принимались выклянчивать у него, чтоб только до отца не дошло, конечно, или рассказать им одну из необыкновенных историй кавказской войны, или же с готовностью соглашались ожидать, когда он из деревяшки смастерит кому-нибудь любимую всеми игрушку-качку. Этих смешных уточек он научился вырезать тогда же, на Кавказе, из первых попавших под руку чурок.
ЧАСТЬ ВТОРАЯ
Глава первая