Охваченный ужасом и раскаянием, возчик бросил кнут наземь.
— Вы уволены, — произнес граф Люсьен тоном, не допускающим возражений.
Ростом возчик превосходил графа Люсьена в два раза, весом — раза в три, а нож у него на поясе был куда длиннее графского кинжала. Однако смелостью и самообладанием явно уступал. Возчик мог ожидать и куда более сурового наказания, которое непременно последовало бы, если бы он не успел убраться до того, как к фонтану прибегут мушкетеры. Он схватил вожжи и с проклятиями принялся понукать лошадей. Упряжка рванулась с места. Повозка с грохотом покатилась прочь. Откуда ни возьмись снова появился садовник и разровнял на гравии следы копыт и колес.
— Граф Люсьен… — Мари-Жозеф с трудом переводила дыхание, колени у нее подгибались, она не находила слов от волнения.
— Вас больше не побеспокоят.
Он кивнул ей. На скаку он наклонился, подцепил тростью брошенный кнут, свернул его нетугим кольцом и повесил на луку седла.
К ней подбежали запыхавшиеся мушкетеры.
— Что случилось, мадемуазель? — спросил лейтенант.
— Вы же видите, — Мари-Жозеф махнула рукой на разбитую бочку и лужу морской воды, — не удержали.
Во дворце Люсьен проследил, чтобы конюх отвел его серую арабскую кобылу Зели в стойло, а потом неуклюже поднялся по ступенькам на второй этаж, где располагались королевские покои. В воздухе чувствовался аромат апельсиновых деревьев.
Несмотря на все его великолепие, жить в Версальском дворце было неуютно и тягостно, ведь он был построен на болоте: летом в нем донимала жара и духота, зимой мучил холод и дымили камины. Ради славы король Франции пожертвовал комфортом.
Мушкетеры с поклоном пропускали графа де Кретьена; не услышав ни одного вопроса, никем не останавливаемый, Люсьен дошел до коридора позади опочивальни его величества. Пользоваться этим потайным входом дозволялось только сыновьям короля и нескольким особо приближенным придворным.
Лакей распахнул потайную дверь. Люсьен вошел в покой и занял свое место возле королевского ложа под пышным пологом, за золотой балюстрадой, отделявшей монарха от подданных, свидетелей его пробуждения.
В прохладной, сумеречной парадной спальне царило безмолвие. Шпалеры белого шелка, расшитые золотом, мерцали как осеннее рассветное солнце. Полог постели был увенчан султаном из белых перьев.
Люсьен поклонился месье, монсеньору, августейшим внукам. Ответил на приветствие Лоррена. Учтиво, но холодно кивнул лейб-медику Фагону и лейб-хирургу Феликсу.
Часы пробили восемь. Слуги раздвинули занавеси, и из открытых окон в покой хлынули свет утреннего солнца и холодный воздух. Солнце позолотило и без того сияющие золотом шпалеры и парчовый полог ложа, заиграло на золотистом паркетном полу, осветило прекрасные картины и зеркала, тенью подчеркнуло выпуклость барельефа, изображавшего Францию, стерегущую сон монарха.
Люсьен и Лоррен развели полог пышного ложа. Главный камердинер склонился к королю и прошептал: «Сир, пора».
Разумеется, к этому времени король давно проснулся. Он всегда представал перед своими подданными величественным; не пристало ему являться перед ними лысым, пыхтя, почесываясь и протирая глаза, как простому смертному. Он редко спал в собственной постели, а мадам де Ментенон никогда не спала в королевской парадной опочивальне. Его величество имел обыкновение спать в ее покоях и поутру возвращаться в свою постель для ритуала пробуждения.
Его величество приподнялся, а месье поддержал его, в чем не было нужды.
— Доброе утро, дорогой братец, — произнес Людовик. — Я пробудился.
— Доброе утро, сир, — ответил месье. — Рад видеть вас этим утром в столь добром здравии.
Месье передал брату чашку шоколада. Король обладал здоровым аппетитом, но никогда не вкушал ни крошки по утрам. Шоколад в чашке остыл и подернулся пенкой, ведь его несли через весь дворец из далеких кухонь; в Версальском дворце блюда неизменно подавались на стол холодными.
Его величество намеренно отказался от удобств ради великолепия и точно так же пожертвовал уединением частной жизни, чтобы не спускать глаз со знати и держать ее в узде. Любой аристократ мог считаться потенциальным врагом, как Людовику было хорошо известно со времен гражданской войны, развязанной против него собственным дядей. Отчасти Люсьен был обязан своим фавором при дворе той непоколебимой верности, с которой служил Людовику его отец.
«Когда я достигну зрелых лет, — подумал Люсьен, — и, увечный, как отец, вернусь в Барантон, надеюсь, что буду в такой же чести, как он».