…Когда он приехал, у вокзала его ждала впряженная в дрожки лохматая кляча. На козлах дремал, похожий на свою клячу, лохматый возница с бородкой. Больше никого не было.
— Эй! Ты меня ждешь? — спросил Каймакан.
Возница нехотя проснулся и уставился на него.
— Я в ремесленное училище. Меня, говорю, ждешь? Тот кивнул.
Не успел Каймакан как следует усесться, как возница взмахнул кнутом и кляча поплелась, тряся комочками грязи, прилипшими к ее шерсти, словно бубенчиками.
Колеса подскакивали на камнях и ухабах послевоенной улицы, и глазам Каймакана открывалось зрелище развалин, на скорую руку огражденных темными досками и щитами — этими траурными повязками на скорбном лице города.
— А где отдел кадров управления? — спросил Каймакан возницу.
Тот пожал плечами.
— Как тебя зовут? — немного спустя спросил инженер, чтоб убедиться, что возница умеет говорить.
— Дмитрий Цурцуряну, — глухо прозвучал ответ, когда Каймакан уже и не ждал его.
— Давно работаешь в училище?
— Давно? — Этот вопрос несколько оживил возчика. — Эге! Давно. Еще когда был там трактир Стефана Майера. Бывшее заведение…
Кляча двигалась медленно, будто на каждом шагу прикидывая, куда опустить копыто. Дрожки переваливались с боку на бок, как человек с вихляющей походкой, когда вскидывается то одно, то другое плечо.
Путь от вокзала был долгим и скучным, и Каймакан стал вытягивать из Цурцуряну подробности.
— Там потом открылись мастерские «Освобожденная Бессарабия», — разговорился возница. — Главный салон заняли жестянщики. Сперва всего один станок был, на весь зал-то… Потом раскачалась артель, двинулась. А двинул ее, столкнул с места покойный Петрика Рошку-лец, бедняга… Погиб от руки врага. В самом начале войны…
Он снова умолк, сгорбился, ушел в себя. Но Каймакан не торопил его. Этот возница, решил он, из породы тех молчунов, которые если уж разговорятся, то не остановишь.
Инженер вообще не переносил таких людей. Он покосился на бородку возницы, которая явно не вязалась с его еще молодым лицом, казалась приклеенной. Да, беглого взгляда достаточно, чтобы понять, что за фрукт восседал рядом с ним на козлах.
— Он погиб как настоящий герой, — повторил возница. — Что за человек был Петрика! Мало таких найдется на белом свете…
— Долго нам ехать? — нетерпеливо перебил его Кай-макан. Его раздражала эта черная лоснящаяся бородка. Он мысленно стриг ее острыми ножницами. И, ни с того ни с сего, сутулый возница в потертой островерхой шапке представился ему совсем другим — в кепчонке, лихо надвинутой на одну бровь. Увидел даже, как он идет крадучись, воровато, подрагивая беспокойными плечами…
«Не-ет! Этот не ямщицкого роду-племени!»
Теперь Цурцуряну замолк надолго. Проехали через весь город, потом свернули и покатили, грохоча, по спуску, который смахивал на заброшенный, поросший бурьяном каменный карьер.
Тут возница опять заговорил, он указал кнутом на старое двухэтажное здание с подслеповатыми окошками:
— Вот здесь теперь ремесленная школа. И здесь же учится Кирика Рошкулец, сын покойного. Тут работает и Сидор Мазуре, праведник. Ни дать ни взять большевистский поп… Отказался от благ земных…
— А ты еще не отказался? — спросил Каймакан вроде бы в шутку. — Или пока у него учишься? — Он ткнул пальцем в бородку возницу: — Монашеская? Может, грех какой искупаешь?
Последний вопрос задел, по-видимому, Цурцуряну. Он завозился, силясь сказать что-то в свое оправдание или возразить, но вместо ответа вздохнул.
— Прибыли, значит! Здесь вот, в бывшем холле, где клиенты Майера встречались с девицами, ученики теперь заседают. Комитет у них.
— Погоди со своими россказнями, — сказал инженер, слезая с дрожек. — Тебе пока что не мешало бы выкупаться, подстричь бороду и, между прочим, привести в порядок свою одежду.
Он перевел глаза на клячу.
— Ладно, ступай, завтра поговорим.
Цурцуряну взмахнул кнутом и кивнул рассеянно. Он не слушал, что говорит инженер.
Каймакану нравилось все цельное, гармоничное, сильное. Он не выносил разгильдяйства, досужих разговоров, сложностей. Был, если можно так сказать, сторонником линий без зигзагов, прямых, симметричных.
А когда вскоре его назначили заместителем директора, он стал проводить в жизнь, также без зигзагов, свои принципы. Надо решительно и немедленно обновить школу.
Ему пришлось прожить некоторое время в здании училища, и все здесь казалось ему жалким, постаревшим. Даже развалины города были в его глазах признаком старости, а не последствием войны. Родные места и товарищи детства, прежде нарочито разукрашенные его воображением, чтоб не ударили лицом в грязь перед крупными городами Румынии и России, где ему приходилось жить и учиться, оказались теперь в его глазах захудалыми, захолустными. Эти места и люди вызывали в нем не сочувствие, а стыд с презрением пополам. Некоторые казались просто какими-то молдавскими ротозеями, привыкшими, чтоб галушки прямо в рот клали, другие — худосочными меланхоликами на глиняных ногах, словно ожидающими, чтобы к ним приладили подпорки, как к развалинам. Он еще не знал, как с ними быть, знал одно: развалины нужно снести. Никаких подпорок!