Выбрать главу

Хорхе Луис Борхес

Луна напротив

Предчувствие любящего

Ни близость лица, безоблачного, как праздник, ни прикосновение тела, полудетского и колдовского, ни ход твоих дней, воплощенных в слова и безмолвье, — ничто не сравнится со счастьем баюкать твой сон в моих неусыпных объятьях. Безгрешная вновь чудотворной безгрешностью спящих, светла и покойна, как радость, которую память лелеет, ты подаришь мне часть своей жизни, куда и сама не ступала. И выброшен в этот покой, огляжу заповедный твой берег и тебя как впервые увижу — такой, какой видишься разве что Богу: развеявшей мнимое время, уже — вне любви, вне меня.

Генерал Кирога катит на смерть в карете

Изъеденное жаждой нагое суходолье, оледенелый месяц, зазубренный на сколе, и ребрами каменьев бугрящееся поле.
Вихляется и стонет помпезная карета, чудовищные дроги вздымаются горою. Четыре вороные со смертной, белой метой везут четверку трусов и одного героя.
С форейторами рядом гарцует негр по кромке. Катить на смерть в карете — ну что за гонор глупый! Придумал же Кирога, чтобы за ним в потемки шесть-семь безглавых торсов плелись эскортом трупа.
— И этим кордовашкам владеть душой моею? — мелькает у Кироги. — Шуты и горлопаны! Я пригнан к этой жизни, я вбит в нее прочнее, чем коновязи пампы забиты в землю пампы.
За столько лет ни пулям не дался я, ни пикам. "Кирога!" — эти звуки железо в дрожь бросали. И мне расстаться с жизнью на этом взгорье диком? Как может сгинуть ветер? Как могут сгинуть сабли?
Но у Барранка Яко не знали милосердья, когда ножи вгоняли февральским ясным полднем. Подкрался риоханец на всех одною смертью и роковым ударом о Росасе напомнил.
И рослый, мертвый, вечный, уже потусторонний, покинул мир Факундо, чтобы гореть в геенне, где рваные солдаты и призрачные кони сомкнулись верным строем при виде грозной тени.

Превосходство невозмутимости

Слепящие буквы бомбят темноту, как диковинные метеоры. Гигантский неведомый город торжествует над полем. Уверясь в жизни и смерти, присматриваюсь к честолюбцам и пробую их понять.
Их день — это алчность брошенного аркана. Их ночь — это дрема бешеной стали, готовой тотчас ударить. Они толкуют о братстве. Мое братство в том, что мы голоса одной на всех нищеты. Они толкуют о родине.
Моя родина — это сердцебиенье гитары, портреты, старая сабля и простая молитва вечернего ивняка. Годы меня коротают. Тихий как тень, прохожу сквозь давку неутолимой спеси. Их единицы, стяжавших завтрашний день. А мне имя — некий и всякий.
Их строки — ходатайство о восхищенье прочих. А я молю, чтоб строка не была в разладе со мной. Молю не о вечных красотах — о верности духу, и только. О строке, подтвержденной дорогами и сиротством. Сытый досужими клятвами, иду по обочине жизни, неспешно, как путник издалека, не надеющийся дойти.

Монтевидео

Вечер душе, как уставшему — путь под уклон. Ночь осенила крылом твои плоские крыши. Ты — наш прежний Буэнос-Айрес, который все дальше с годами. Твои камни пушатся нежностью, как травой. Близкий и праздничный, словно звезда в заливе, потайными дверцами улиц ты уводишь в былое. Светоч, несущий утро, над тусклой гладью залива, зори благословляют тебя перед тем, как зажечь мои окна. Город звучный как строка. Улицы уютные как дворик.

Дома словно ангелы

На углу Чакабуко и Святого Хуана мне открылись дома, мне открылись дома всех расцветок удачи нежданной. Были стягов алей и восхода бездонней, что пускает кварталы голубями с ладони. То зарей отливали, то утром над распятьем восьми переулков, понурым и смутным. Я подумал о женщинах, тлеющих немо за стеной в ожидании неба, о руках незакатных, о тягостной радости — снова потонуть в этом взгляде, как в темной беседке садовой. Я калитку толкну: будет дворик мощеный и окно, за которым ждешь меня нареченной, и затихнем — два пламени, стиснутых мглою, — и в сегодняшнем счастье утешит былое.