Темные, почти черные волосы новой горничной лежали на головке довольно затейливой, но без всяких там господских излишеств, коронкой, единственным украшением которой была скромная, чрезвычайно симпатичная черепаховая заколка. Овальное личико же этого чуда природы своими румяными щечками, аккуратным, слегка вздернутым носиком и чуть припухлыми, совсем почти еще детскими губками так, извиняюсь, и манило усталого путника припасть, образно выражаясь, к этому кристально чистому, незамутненному роднику.
Вы, вероятно, поморщитесь, скажете: фу, что это он себе позволяет?! И будете абсолютно правы, на вашем месте я бы, вероятно, тоже поморщился и тоже сказал: фу, что это он себе позволяет?! Но это теперь, а тогда… тогда я и вправду был как усталый, издерганный поворотами и оплеухами судьбы странник, долго бредший в жажде и одиночестве по страшному, темному лесу и выбредший вдруг, совершенно неожиданно для самого себя, к сельской околице, а на околице-то — м-м-м… к о л о д е ц…
Но бог с ней, с лирикой. Я был один, понимаете, совсем один в окружении злобных нелюдей или людей, с которыми, увы, не мог позволить себе расслабиться, даже на секунду забыться и отдохнуть уж если не телом, то хотя бы душой. После разговора с садовником я битый час слонялся по парку в надежде встретить Лорелею, но она не пришла. И я обиделся, да-да, обиделся и рассердился, потому что кем бы там она ни была, но именно она с неописуемым коварством втянула меня в переделку, из которой теперь я просто не знал, как выпутаться, — и бросила, бросила! — оставила меня одного! Ну и пусть, мстительно думал я, пусть, сама же еще пожалеет, да поздно будет…
И вот я молча стоял и молча глядел в изумрудные, с каким-то необыкновенным, сиреневатым отливом глаза девушки, принесшей путнику пищу, — и не мог наглядеться. А она, смутившись от такого моего дерзкого взгляда, покраснела еще больше и, опустив головку, чуть слышно пролепетала:
— Кушать подано, сударь.
— Спасибо, милая, — едва не прослезившись от благодарности, всхлипнул я. — Садитесь и вы.
Она отчаянно замотала головой:
— Что вы, нам не положено!
Я сочувственно кивнул — знаю, мол, проклятые предрассудки — и мгновенье спустя уже восседал на своем стуле, вооруженный до зубов ножом и вилкой.
Девушка грациозно ущипнула пальчиками краешки передничка.
— Могу я идти, сударь?
Я вздохнул:
— А кто же будет прислуживать мне за столом? Я так ослабел от голода и слез, что, боюсь, не подниму сам даже бутылку.
Она звонко рассмеялась:
— Только что вы держали целый поднос!
Я удивился:
— Разве? Значит, то была агония, дорогая. Да будет вам известно, у некоторых людей перед смертью, вследствие судорожного сокращения мышц, силы удесятеряются, и тогда они способны на что угодно, а не только подержать поднос. Но это быстро проходит, и потом наступает конец.
От смеха ее белоснежные зубки чуть-чуть прикусили ее розовые губки.
— Но вы вовсе не похожи на умирающего, сударь, — безуспешно пытаясь оставаться серьезной, проговорила она. — По-моему, даже наоборот.
— Это все благодаря вам, — пояснил я. — У меня начали уже было холодеть руки, но тут как фея из сказки явились вы — и вот я спасен, ура! Правда, — скосил я глаза на девушку, — то, что вы принесли, пища в основном материальная, а ведь усталому путнику так нужна еще и духовная…
Ее алые щечки вдруг побелели.
— А что еще нужно усталому путнику? — ледяным тоном поинтересовалась она.
Как подкошенный рыцарь, я рухнул со стула прямо на одно колено.
— Ничего! Клянусь, ничего! Я только думал…
Она больше не улыбалась.
— Если вы думали, что я по первому вашему слову побегу в парк, сударь, то вы ошиблись.
Я растерялся.
— Ну почему же обязательно в парк? Давайте сходим еще куда-нибудь… хотя бы на пруд…
Девушка вспыхнула:
— Может быть, это у вас в столице богатым господам достаточно лишь поманить пальцем, чтобы несчастные служанки исполняли все их прихоти. Но здесь не столица, сударь! — Она грозно, но очень мило топнула ножкой. — Не столица! Так и запомните… бабник!
Оскорбленный до глубины души "бабником" и прекрасно зная и без нее, что здесь не столица, я удрученно вернулся на стул и снова завладел ножом и вилкой. Всем своим жалким видом я являл теперь воплощенную скорбь и обиду, а каждый квадратный сантиметр моего измученного тела, казалось, словно вздрагивал от безжалостных и несправедливых ударов бича клеветы и такого вопиющего непонимания.