— Ну-ну.
— Из комнатки ее не еысэлят?
— Кто ее станет выселять?—он развел руками и усмехнулся.
Он еще мог усмехаться. А она — нет, не могла. Они были в неравном положении. Софья не настраивала себя ни на что неискреннее. Ей было не до того. А он настраивал себя на иронический лад. Не ему предстояло уходить отсюда с чемоданами, а ей. И если что... всегда можно ее обвинить, а не себя. Не он же изменял семье, а она. И не он бросал мать.
— Неужели все так и кончится?—вздохнула Софья.
— Чего кончится? Какое там! У тебя, я полагаю, все только начинается.
— Да, да. «Только начинается». Я так и знала. Больше тебе и сказать нечего. Ты весь в этих словах. А я? Я сегодня куплю билет, сяду в вагон и, когда тронется поезд, открою окно. Провожать меня никто не придет, вокруг будут одни незнакомые лица... А потом я стану украдкой и со страхом смотреть на пассажиров, словно они уже знают, кто я и куда еду. Я слежу украдкой за ними. Зачем? Они читают, ужинают, переодеваются, укладываются спать. Все радуются — куда-то едут. А я вытираю слезы и думаю, и думаю. В производственном отделе кто-то чужой сядет за мой стол. За бывший мой стол... И будет звонить на участки и к субподрядчикам— требовать документы, уточнять расценки... Заполнит акты и справки на белых и синих бланках, отошлет в Стройбанк. Может быть, оттуда спросят: «А где ваша Трубина?»— «Она уволилась, уже не работает».— «А-а»,— протянут безразлично в трубке. И все. Больше никто не спросит, никто не вспомнит. А я буду думать... Как- то там моя старенькая мама? Как-то там мой Гриша живет без меня? А ночью я буду жаться в коридоре у окна и плакать. Ты же скажешь моей маме, убитой горем: «Софья добилась того, чего хотела. Поездит, пошатается по белому свету и вернется». Затем поужинаешь, пройдешь к себе в комнату, разложишь на столе свои... всякие там наряды и будешь думать о перерасходе гвоздей и олифы.
— Может быть, все так и будет,— сказал Григорий.— Видимо, так и будет. Мне пора.— Он показал на часы.
— Да-да. Тебе пора. Ты всегда спешил.
— Так я прощусь с тобой вечером.— Трубин пошел к выходу.
Ей показалось, что скрип дверей, затихающие шаги на лестнице— все это еще ничего не значило. Гриша, конечно, пошутил. Сейчас вот опять загремят его шаги, откроется дверь и он скажет: «Хватит дурачиться и глупить. Поговорим по-серьезному».
И Софья ждала, напрягая слух, и глаза ее торопливо и жадно обшаривали дверь, будто эта дверь мешала Григорию войти сюда и поговорить... чтобы ей не надо было собираться на вокзал и писать записку матери. Но лестница молчала и дверь молчала и все, что окружало ее, было немо и враждебно ей.
— Ну что же,— сказала она сама себе.— Раз так, то так.
Вечером Григорий застал Фаину Ивановну в слезах. Та ходила из комнаты в кухню и обратно, ее шатало и она натыкалась на. столы, на табуретки...
— Это как же так можно? А?— в который раз спрашивала она Григория и, не дослушав его ответ, хваталась за голову и принималась ходить и вздыхать.
— Вот видишь... письмецо оставила матери и подалась невесть куда. А тот-то, тот-то! Детей осиротил! Это куда же Софья глядела?
Она чувствовала себя виноватой перед Григорием и не знала, что сделать для него.
Мать Софьи не так давно ушла на пенсию. Работала в паровозном депо слесарем. Мужа ее репрессировали перед войной. Телеграмма Калинина о его освобождении опоздала... Был он кладовщиком на элеваторе — обвинили, что заразил зерно клещом.
Фаина Ивановна из последних сил тянулась, чтобы дать дочери образование. Сама ходила в мазутной телогрейке. Ее так на улице за глаза и звали — мазутница. Она была охочей и злой на работу, ни в каких бабьих сплетнях участия не принимала. Сказывалось, может быть, то, что долгие годы ее прошли в депо. У ней и голос был басовитый, и смеялась она не по-женски раскатисто, тромко.
Внезапный отъезд дочери был для нее тяжелым ударом. И как всякий тяжелый удар, сначала он лишь оглушил, привел в растерянность. Находясь в таком состоянии, она еще не успела подумать о тех последствиях отъезда дочери, которые могли вызвать пеое- мены в ее жизни, а первым делом подумала о своем собственном неудобстве перед Григорием.
И разговоры Фаины Ивановны с Трубиным в тот вечер были не совсем свойственны ее натуре и характеру.
Сокрушенно качая головой, она говорила:
— Ну и жены нынче! Ну и жены! Ты знаешь, вот напротив живут... Памяти-то у меня вовсе нет. Как ее и звать — забыла. Так она что? Мужика своего вокруг пальца обводит. Ей к полюбовнику надо, так она, змея, с тем умыслом на скандал к мужу напрашивается. Это чтоб из дому-то уйти. Расцапается — ну — вдрызг. И подалась! И хитрющая — не приведи бог! Утекет от законного мужа во всем старом да рваном: туфлишки-развалюшки, халат засаленный, телогрейка. А у самой все новехонькое, что ни на есть моднейшее, упрятано загодя у знакомой.