Выбрать главу

И ему вдруг пришло на ум, что он не понял Догдомэ в чем-то. не разобрался, с какой щедрой душой свела его когда-то судьба, что он прошел мимо чистого и светлого чувства. Да, да. Именно так! А он-то, слепец, сухарь, не замечал. Повернуть бы вспять время!Эти мысли занимали сейчас Трубина, и он спрашивал самого се­бя прямо и жестко о том, а как бы он поступил, если бы в то время он видел то, что видел нынче, чем бы он ответил Чимите. Голова шла кругом и мысли путались. Было очень трудно что-либо сказать. Он чувствовал боль в затылке, и захотелось потрогать рукой и уста­новить, откуда же эта боль, не дающая ему покоя. У него уже не возникало никакого желания терзать и мучить себя столь трудными и не поддающимися никакому рассудку вопросами.

— Ну вот, видишь,— сказал Шайдарон.— Скоро все выяснится. А пока... Принимай хоть комплексную бригаду. В заработке ты не проиграешь.

— Нет уж, Озен Очирович,— отвечал Трубин. — Подожду. Если удача... сами понимаете... Если неудача, если провал, то начинать мне Есе сызнова на ноеом месте.

— Твердо решил?

— Да. твердо.

— Ну. может, так и вернее,— согласился Шайдарон. — А то, что про новое место... Это твоя слабинка. Ты, что думаешь, я от тебя из­бавиться хочу?— Шайдарон снял очки, опять надел...

— Да что вы, Озен Очирович! Я уж не знаю, как и сказать, что­бы убедить вас в обратном. Ну что тут мои слова? Слова — ничего-о! Слова не убавят, не прибавят.

— Ладно, не горячись. Выходит, что... уволить я тебя обязан. Сам понимаешь. Уволить с должности старшего прораба. Если твер­до надумал отказаться от бригады, то посиди пока дома. Отдохни, как говорят, душой и телом. Какие новости будут — дам знать. Вот так, Григорий Алексеич.

Григорий нехотя положил телеграмму на стол управляющего и вышел.

Глава двадцать первая

Ьсли у тебя размеренная и устоявшаяся жизнь, если ты привык в одно и то же время вставать, уходить на работу, обе­дать, возвращаться домой, отдыхать, ложиться спать, привык общать­ся примерно с одним и тем же кругом лиц, окружающих тебя на ра­боте и дома, наблюдать сутолоку на одних и тех же улицах, площа­дях, в магазинах, тогда и время для тебя как бы приспосабливает­ся, становится не очень заметным, не очень навязчивым, порой ты его не замечаешь, а если и замечаешь, то только лишь для того, чтобы воскликнуть: ба, еще один день прошел! Как летит время1 По­сле такого восклицания, в котором трудно сказать, чего больше— удовлетворения, сожаления или удивления — ты опять надолго за­бываешь о времени.

Тысячи, многие тысячи дней ушли и что осталось от них у тебя? От всей массы времени — много, что осталось, а что ты помнишь о таком-то месяце, о такой-то неделе, о таком-то дне? Ровно ничего. Все слилось, все притерлось одно к другому.

Но вот тебя вырвали, выбито из ритма привычной тебе жизни. Все поменялось местами, смешалось... Что-то ушло, на смену ему что-то пришло. Хочешь или не хочешь, тебе надо привыкать к ново­му порядку. И ты привыкаешь. Как можешь, как умеешь.

Странно тогда ведет себя время. Оно уже не приспосабливается к тебе, не-ет, оно вдруг как бы сваливается на тебя из своего бытия и уж после ты не жди от него покоя.

И тот месяц, когда время не приспосабливалось к тебе, входит в твою память, как входит в землю фундамент, чтобы держать на се­бе что-то. И после того месяца тебе кажется, чго ты прожил не ме­сяц, а значительно дольше.

Подобное состояние испытывал Трубин, оказавшись не у дел Всего лишь несколько дней отделяли его от прежней размеренной, устоявшейся жизни, а ему представлялось, что на стройке все уже переменилось, и Бабий уже не тот Бабий, и Колька Вылков не такой, и Шайдарон не похож на обычного Озена Очировича. Несколько дней выросли в длинную цепочку... Трубину думалось, что все забыли о нем и никто никогда не вспомнит. Ну, а если даже кто и вспомнит, так только для того, чтобы сказать: вот-де, мол, был такой, а сняли и можно теперь без него.

Он внушал себе, что все это не так, что на стройке не могло за это небольшое время произойти чего-либо существенного, а тем более с Бабием или Вылковым. И, конечно, никто его не забыл.

Трубин хотел не думать о времени, но время стояло на своем. Время заставило его вспомнить старый студенческий прием на слу­чай разных невзгод и трудностей. Этот прием назывался «неотврат­ное самопринуждение». Он применялся чаще всего тогда, когда надо было прожить до стипендии столько-то дней и каждый день расхо­довать не больше того, что задумано при наложении на себя «неот­вратного самопринуждения», или когда надо было прожить до экза­менов столько-то дней и каждый день усваивать из пройденной про­граммы не меньше того, что нужно было. Но если в институте он знал, на чем, собственно, держалось «неотвратное самопринуждение», то сейчас не знал. Принуждать себя — к чему? К тому, чтобы не ду­мать о времени? Не думать о времени — это не думать о снятии с ра­боты, не думать о бетонировании, о Чимите, ее профессоре. Все это свыше сил, и никто и ничто тут не помогут.