«Часы? Какие часы?—подумала она. — Что он сказал? -Часы снял у жены»... У кого? У чьей жены? Какие часы? Какие?.. Господи боже мой! Постой, постой!— крикнула она, но Ленчика нигде не было видно. — Какая-то фамилия... Чья же это фамилия? Трубина... Жена Трубина. А-а-а! Григория? Бывшая жена Григория Трубина!»
Когда она поняла, у кого снял часы Чепезубов, то даже обрадовалась: все-таки потерпевшие — знакомые и, может быть, удастся как- то договориться, смягчить вину Ленчика.
Она вспомнила знакомство с Григорием Трубиным и. странно, при этом не ощутила ни досады, ни сожаления.
Трубин казался ей далеким и в общем-то не очень уж знакомым человеком. Она бы даже хотела назвать его чужим, сказать, что никогда его не встречала и не была с ним знакома. Но так все же не скажешь, на самом-то деле все было иначе. От Трубина веяло на нее колючим, не осознанным страхом, издали надвигающейся тяжестью. Неужели это из-за проклятых часов? А от Чепезубова она не испытывала ни тяжести, ни страха. Было как-то... Она испугалась Чепезубова тогда в больнице, когда он схватил ее за руку. Но это было так давно! Теперь Чепезубов для нее самый близкий из ее знакомых, его можно пожалеть, обнадежить, можно отругать и даже накричать на него. Все можно! И от этого Ленчик сейчас ей дорог.
«Надо пойти к Трубиным и попросить их... Все-таки Ленчик работает в бригаде у Григория и потом... они оба бывали в моем доме».
Она села в трамвай, доехала до «Промплощадки» и направилась на окраинную улицу, где жили Трубины. Но у самого их дома ей вдруг пришло в голову, что ее приход будет понят совсем не так, как это есть на самом деле. Флора замедлила шаги, посмотрела, нег ли где поблизости Григория, и повернула на трамвайную остановку. «Как бы там гаг было, а ему всегда казалось, что я завлекаю его,— думала она. — И если я приду к нему просить за. Чепезубова, он не поверит мне, сочтет за уловку с моей стороны. Нет уж, лучше к Трубиным не ходить, сказать Кольке Вылкову и тот сам может переговорить с Григорием».
Софья всю неделю плохо спала. С вечера она засыпала легко, но часа через два просыпалась и до самого утра была в каком-то кошмаре. Тело болело от непроходящего ощущения жесткости.
Неприятности и огорчения в жизни она восприняла как само собой разумеющееся. Они могли меняться, по ее мнению, могли быть иными, но они обязательны и необходимы при всем том, что теперь ее окружало и куда вела ее неласковая к ней судьба. Она устала искать чего-либо в жизни. Ей казалось, что она любила Григория и никого другого не может полюбить. Бывали минуты, когда сомнения одолевали ее возбужденный ум, но она не давала им разрастись. Один раз поддалась этим сомнениям — хватит, достаточно.
Все чаще Софья думала о ребенке и о... смерти.
Ребенка она представляла себе, как чужого и никому ненужного в этом доме. Ей нестерпимо было жалко его, такого крошечного, беспомощного, ничего не соображающего, ничего не знающего о себе. В мыслях она видела его только в окружении притворно сочувствующих, показывающих в его сторону пальцами: «Ах, бедняжка! У него нет родного отца». Это надуманное ею притворное сочувствие постоянно преследовало ее. «Все, все люди будут вздыхать при виде моего ребенка. А родная мать будет попрекать: с ребенком надо так, с ребенком надо эдак, ничего ты не умеешь, а не умеешь, так нечего было и самой матерью становиться. А его отец? Что скажет, что будет говорить он? А ничего, ровным счетом, ничего. Его же нет... Сама от него уехала. А он, ребенок, подрастая и не ведая своей тайны, будет воспринимать мир чистыми глазами, любящим сердцем, легко ранимой душой, и он потянется искать своего отца, ничего не зная, ни в чем не сомневаясь. О, как можно об этом думать?! Как это все представить? Лучше ничего этого не допустить, пресечь решительно — раз и навсегда. И тогда он, ее ребенок, не будет обманут даже самыми утонченными ласками, на него не падут ни холод, ни равнодушие бабушки, он будет избавлен от сплетен и насмешек. Это ее ребенок, только ее и ничей другой. И она обязана защитить его от всей той жизни, которая сейчас окружала ее и вскоре может окружать и его».
Оставаясь одна в комнате или во дворе, она мысленно или вслух разговаривала с ребенком и всегда думала о нем, как о девочке. Почему? Софья и сама не могла бы ответить. Может быть, лишь потому, что девочка слабее мальчика, а ей хотелось и нравилось думать только о самом слабом и беззащитном существе.
В заснеженном дворе вокруг дома была тропка, и Софья ходила вечерами одна по ней. В сугробах разливались огни соседней улицы.
В верхних этажах двигались темные таинственные силуэты. Рядом, проносясь, дребезжал трамвай и, казалось, тропа качалась под ногами. Лай собак вместе со стылым ветром катился над притихшими дворами и огородами старой одноэтажной окраины. Никто не мешал ей, не отвлекал...