Выбрать главу

В комнате со м ною ночевала собака, вела себя предельно деликатно, понимала каждый мой даже полунамек. И сколько преданной благодарности за миску дрянного гороха, правда, с английской приправой-специей для запаха и вкуса.

Сегодня день отпущения всех облаков с неба, всех дождей, туч, пасмурностей. Небо все голубое, без единого мазочка. Бывает ли так на Вепсовщине? Удостоверяю: да, так было 3 августа 1990 года. Немножко тянет с севера, чуть-чуть, а так жарко.

У меня на покосе порядок. Завершаю первую копешку, накошено на вторую.

Ночью, под утро, спал. Приходили крысы, брякали, собака не ворохнулась. Да и то: собака не кошка.

Думал еще вот о чем, о праздномыслии. Множество умов с давних пор сосредоточились на обдумывании ряда вопросов, практически совершенно несущественных, все более изощряясь, сами вопросы для себя выдвигая. К этому же приобыкли не то что умы, а так, межеумки. Умствование избавляло от иного труда. Мысли излагались на бумаге, перелагались, варьировались. Но в итоге всегда все оказывалось не так, хотя сам процесс мыслеизъявления бывает интересен.

Высказанную мысль вменяют мыслителю в заслугу, оплачивают. Между тем, я замечал, почти каждый человек, особенно преданный полезному труду, скажем, метанию стога сена, может высказать куда как более ем кую мысль, нежели штатный мыслитель, — о человечестве, бытии и текущем моменте. Только словами шершавыми, как репей.

Солнце опустилось за край пустого безоблачного неба. Тотчас на востоке всплыла Луна.

Сегодня на небе почти ничего — так, перышки облаков. Ночью собака кидалась на мышей, но не лаяла. Естественно, поймать не могла...

Кстати, в истории собаки совершенно необходимы уточнения. В одной из первых записей этого лета, когда несчастная истощенная собака оказалась в поле моего внимания и призрения, я укорил в некормлении собаки моих новых соседей-дачников (а сам я кто? я — местный летописец, работающий сдельно, по договору с самим собой), но оказалось, что это не так. Долго живя на свете, я знаю по опыту, что большинство наших обвинений в адрес ближних оказывается на поверку наветом; у каж дого из людей есть резерв самооправдания, даже самовозвышения; люди в большинстве случаев лучше, чище, чем мы воображаем, во всяком случае, ничуть не хуже, не ниже нас с вами.

Историю собаки мне рассказал Володя Жихарев, корбеничский старожитель, хотя и не вепс: «Я из Шугозера ехал в Харагеничи, сел в автобус, и мужик сел с собакой. А мужик был поддатый. Я как раз с лечения ехал из Тихвина, подшитый, само собой ни в одном глазу. Мужик в Пялье сошел, собачка осталась. А я вижу, лайка законная — охотничья. Как говорится, гож е не гоже, а на гоже-то похоже. На собачке — ошейник, все путем. В Харагеничах у бабки Мани поводок взял, привел в Корбеничи, привязал. Меня врач из Тихвина просил собачку ему подыскать. Ночь продержал на привязи, утром пустил, она у Белякова пять куриц задавила — охотница... Беляков на меня бочку покатил, в суд, то, другое. Я ему: «Ты докажи, что собака моя. Как докажешь? Ага?!» А сам ее на поводок да в лодку и в Нюрговичи. Думал, Валерке Вихрову отдам, а его уж неделя как нету...»

Вот такова история месяц живущ ей у меня собаки. В нашей деревне кооператоры ее шуганули, а прикормили дачники, против меня купившие избу Лева с Таней. Собачка вскоре ощенилась, впоследствии всех щенков пристроили, а накормить собачье семейство, чтобы у всех шерсть лоснилась, Лева с Таней никак не могли, у самих двое малых детей. Так что я напрасно их обвинил в дурном отношении к животным, то есть написал под собственное дурное расположение духа.

Левины-Танины ребятишки звали собаку просто Пёса, собака охотно откликалась. Я решил немножко кличку облагородить, стал звать Пёсу Песси. Собака готовно отозвалась и на этот звук. Так в нашей деревне все собаки стали иностранцами: Рэмбо, Данди и Песси. Вместо Малыша, Тоськи и Цветковского Лыско.

Продолжаю читать «Русскую идею» Бердяева, все более прихожу к выводу о том, что изощренное праздномыслие: богочеловек-человекобог — послужило в России полному распаду всего.

В Англии же не было «английской идеи». Хотя была, но ее не муссировали, не педалировали, ораторы в Гайд-парке выступали о другом, лучшие умы грызли гранит политэкономии; возлюбленного в России как выразителя мятежного английского духа Байрона на родине мало кто знает. У меня был случай в этом удостовериться...

Однажды я прогуливался в парковой зоне Лондона, неподалеку от Трафальгарской площади, вдруг увидел стоящий особняком, отчужденно, посреди газона с непритоптанной травой, памятник. Горло мне перехватило спазмом узнавания, на пьедестале стоял знакомый мне с детства Байрон. К памятнику можно было пройти по подземному переходу, никуда больше не выводящему, только к Байрону, потому совершенно пустому. Посередине перехода навстречу мне поднялся лежавший на тощей подстилке из газет «Гардиан», «Файнэншл таймс», это я заметил, — пожилой негр, в трусах, но в сорочке с галстуком. Брюки он приспособил в изголовье, пиджаком укрывался. Черный человек протянул мне руку, выворотил губы в добрейшей улыбке; во рту судьба оставила ему дай Бог если два клыка, что говорило о крайнем социальном ничтожестве человека: в Англии что другое, а с зубами у всех окей. Мы представились друг другу, я сказал, что из России, негр по-детски обрадовался такой неожиданной встрече. Он спросил у меня, не коммунист ли я. В ту пору я был стопроцентным коммунистом, в чем охотно признался. «Ай эм африкэн соушилист», — сказал мне ночлежник подземного перехода по соседству с памятником Байрону в парковой зоне Лондона. К этому он прибавил, что написал пять книг социалистического содержания. Африканский социалист смотрел на меня как на посланника благосклонного к нему Рока, как на улыбку Фортуны... «Гив ми сам мани», — попросил у меня бедолага, то есть: «Дай мне сколько-нибудь денег», — с искренней надеждой... решить проклятую проблему, ну хотя бы что-нибудь съесть на завтрак. Само собой понятно, у меня в кармане была... вошь на аркане. Я развел руками, проследовал мимо чуть не плачущего негра наверх, к Байрону.