И когда она чуть было не упала, потеряв в этой ослепляющей темноте равновесие, непонятная обида расслабила ее, и Люда заплакала.
Слезы эти были мучительны. Она никогда не плакала, никогда не бывала обижена так, потому что эта обида была непонятна и жестока в своей непонятности.
Люда понимала, что это, конечно, смешно и стыдно так плакать, и улыбалась сквозь слезы. Но стоило ей подумать и вспомнить лиловый луг, и коров, которые вышли на опушку, и глухой перестук кованых бубенцов в тишине, как снова немыслимая какая-то, неосознанная обида стискивала ей горло.
Она старалась успокоить себя и подумать о техникуме, в который, конечно, ее зачислят, потому что и стаж и знания — все у нее было. Думала о Волге, которая видна была из окошек техникума. Но когда она думала о Волге, опять вспоминала о лесах, о луге и о золотистых коровах, которые срывали лиловые цветы, и о тех несбыточных своих представлениях о серых морозцах в сентябре, об опавшей листве и о лакированных грибах.
«Да что же такое! — думала она, улыбаясь. — Что ж это плачу-то я… Глупая. Все хорошо! Чего же мне надо?»
Она знала, что бабушка дожидается ее и что, конечно, увидит заплаканное ее лицо и спросит, конечно, отчего она плакала, и засуетится, успокаивая, и будет Петю ругать и ее, «мерзавку», за то, что не послушалась. А ей будет смешно, потому что вовсе не Петька Пухарев виноват, и никто на свете не виноват в ее глупых слезах.
И она подумала, что нужно обязательно успокоиться, пройтись по селу и только потом уже вернуться домой, к бабушке на глаза.
«Ведь не поверит она все равно, что не Петька Пухарев, а я сама, бестолковая, виновата, — думала Люда. — И ящур, и карантин, и Волга, и комары в камышах… А бабушка все равно не поверит».
В селе было тихо, пахло пресной землей и картошкой. И в этой тишине отдаленно протрубил вдруг волжский пароход, и темная земля закачалась опять под ногами, как дебаркадер.
Люда остановилась подле бабушкиного дома и старательно вытерла глаза.
«Ну и пусть, — подумала она опять. — Пусть не поверит. Я, конечно, мерзавка и ужасная бестолочь, но что же мне делать? У меня ведь одна всего жизнь! А в Ленинграде на окошке расцвел пыльный кактус, и отец полюбил молодую женщину, о которой ничего не знает бабушка. А здесь лиловый луг, и осины на опушке, и рыжие коровы, и так вокруг тихо, так темно, словно ящур все заворожил».
И когда Люда так вдруг подумала о ящуре, она представила себе губастого, серого дракона из детских сказок.
Свет бабушкиного окошка вырывал из тьмы кусочек песчаной тропы, картофельную ботву и яблоню, на которой висели зеленые и редкие яблоки.
И Люда, крепя слезы, подумала, открывая калитку, что очень несчастлива, что через два дня она уже далеко и надолго уедет от этого бессильного, губастого дракона, который пришел из забытой сказки на эти лиловые луга и молочные воды, пришел, дурашливый, в тот мир, где люди давно уже не верят в сказки, где так удивительно просто и так непостижимо сложно и путано устроена человеческая жизнь, в которой ей пора найти и понять себя.