Ночь проходила студеная, но морозца не было и не оцепенела земля; лужи чистыми зеркалами лежали за дорогой, стекали ручьи, и совсем рядом, где-то под пряслами огорода, скользила в тишине шелковая струйка и чуть подальше гулко журчала в вырытой ямке, в комочке пены, который взбился в крохотном омутке — было похоже, что это где-то далеко-далеко хрипло и безумолчно разговаривали грачи. А вот дальние ручьи бормотали, как черные петухи в полях, с такими же перепадами и паузами, с глубинными, какими-то ликующими воинственными звуками.
Пронин долго ждал, когда в окне у внучки зажжется свет: не мог же правнук проспать ночь без просыпу. И наконец дождался, встал со скамейки и поплелся на этот желтый свет в ночи — послушать нового человека.
Он подошел к старой иве, прислонился к стволу, чуя ладонью весеннее тепло корявой коры, и прислушался.
В звоне и рокоте ручьев, в стонущих звуках неба он услышал за стеной, за стеклами приглушенный плач правнука и медленно, словно боясь заглушить своей улыбкой этот голосишко, растянул губы и поморщился.
Он зашел бы в избу и, может, сгодился бы внучке в помощники: пеленки постирать, горшок вынести, сполоснуть его («Рано еще об горшке-то», — подумал он), а то и другое дело нашлось бы.
Но в эту ночь он побоялся, подумав, что внучка могла бы не узнать и напугаться — всякое могло бы привидеться в эту первую ночь после похорон.
И долго он оставался возле ивы, грея озябшие руки об ее теплую, ожившую кору, пока не исчез в окошке свет.
В эту ночь ему казалось, что он так и не уснул, а лишь к утру ненадолго забылся, но стало светать, и он опять ушел из забытья, наблюдая, как утренние сумерки отлетали из избы и как стены, стол и фикусы насыщались цветом и плотностью. Он не сознавал отчетливо, спал он в эту ночь или нет, грезились ему сумерки, серый стол, зеленые фикусы, иконы или видел их наяву. Он давно уже утратил способность различать в ночные часы, что есть сон и что явь. Мозг его и нервы приспособились за долгие годы отдыхать наяву и бодрствовать во сне, и порой самому ему вдруг казалось, что с каждым днем он все крепче и глубже засыпает на глазах у людей, что жизнь уходит, как утренние сумерки, а вставать силенок уже нет, и он спит и спит, видя и слыша людей, небо, птиц, деревья, солнце, луну и звезды — весь мир, частицей которого он был, есть и вечно будет…
В часы, когда он чувствовал такое, был он молчалив, угрюм и избегал людей.
На восходе солнца он громко спросил у жены, которая затопила печь и разливала воду, мыла картошку, задвигала чугуны в жар печи:
— Чего это вчера Иван-то говорил? Забыл я что-то… Мать?
— Иван? — спросила жена. — Какой Иван?
Пронин понял, что это приснилось ему в дреме, будто вчера приехал сын Иван, и он промолчал.
— Про какого Ивана-то спрашиваешь?
— Почудилось, — сказал старик.
— Иван не раньше сегодня приедет, а то и завтра жди, — сказала жена. — Путает тебя черный!
Она что-то еще ворчливо говорила, склонившись над горшками, но старик не слушал, вышел во двор, прокашлялся, попил, растер глаза водой, слыша как «грюкает» маленький боровок в клети, и, закурив, спустился на улицу.
Солнце и голубая ясность заполняли мир. Солнце согрело ему лицо и грудь, и хотя низко оно еще стояло, полосуя землю длинными тенями, но уже необратимым было его ласкающее тепло. Старик замер под его лучами и смотрел в блаженстве на кур, которые внимательно искали в холодной земле, приглядывались, скребли ее обмороженными, беспалыми лапами, воровато стреляли глазами и что-то съедобное находили порой. И куры, как ему казалось, были похожи в этом занятии на его старуху — лицом похожи и повадками.
«Сегодня, стало быть, — подумал он. — Ну ладно… Приснилось».
Иван приехал днем на такси и прямо с дороги прошел к дочери, шумно поздравил ее, сверток положил в ее руки, денег дал рублей сто, расцеловал зардевшуюся, опаленную мучительными родами и весенним солнцем белозубую с обкусанными губами дочь свою, родившую ему внука.
— Ну черти! — говорил он. — Дедом меня сделали! А где Генка?!
И все отвечали наперебой — свекровь, сестра и дочь, что Генка на работе, ремонтирует трактор в мастерских, готовится к севу.
Был он статен, этот Иван, с серебряной головой, с черными глазами, запавшими глубоко и хитро, с весельем и радостью в этих глазах. И дочь однобоко и странно улыбалась, разглядывая зачарованно своего отца, его пальто цементного цвета, которое он и снять не успел.