— А Степан помер, — сказал старик.
Мать с кухни откликнулась на эти слова:
— Помер, да, помер Степан-то Васильевич, царство ему небесное. Наш-то отец тоже плох, совсем ведь плох. Сам видишь.
А отец выжидающе строго, пронзительно смотрел на сына возбужденными своими, глухими глазами, и было тяжко Ивану выносить этот непонятный и какой-то жесткий взгляд, и казалось ему, что отец уже издалека смотрел на него, о чем-то хотел поведать, рассказать о чем-то хотел — и не мог: сил не хватало.
Все в доме было по-прежнему. Серая, как три года назад, чистота угнетала, и хотелось что-то изменить, снять иконы, оклеить обоями комнату, постелить белую скатерть. Но взгляд упирался, куда бы ни смотрел Иван, во что-то извечное, непоколебимое и привычное — дом этот тоже был стар и тоже, как и хозяева, доживал последние дни, часы, месяцы или недели, и ничто уже не могло вдохнуть в него жизнь, кроме самой жизни, а жизнь уходила из дома.
Хотелось Ивану на волю, к дочери, к внуку, но он еще долго томился под мрачным взглядом отца и пил с ним привезенную «Столичную», закусывая яичницей и дряблыми, водянистыми огурцами.
Пили из граненых стаканов с коричневыми от давних чаев, неотмытыми донышками, огурцы пахли бочкой. В картофельном супе плавали кусочки жареного сала, и в яичницу тоже впеклись эти кусочки тающего и прозрачного сала… И встали у Ивана слезы в горле, любовь обессилила его, утихомирила, и он с небывалой нежностью глядел на стариков, стараясь представить их молодость, силу, голоса их иные и смех, и себя представить, первенца, на руках у матери… Неужели все это было?! Вглядывался он в разбуженные водкой, возбужденные отцовские глаза, и казалось ему, что первобытным ужасом и тоской были залиты эти погибающие глаза на одеревенелом лице: не было в них радости встречи, интереса — одна только тоска.
— Отец, — сказал он, беря его руку, — у тебя чего-нибудь болит?
Рука была горячая и волосатая, незнакомая. Он знал руки многих людей, но было странно ему теперь ощущать отцовскую руку в своей руке. Отец, не отвечая, высвободил руку, дрожащими пальцами толкнул стакан с остатками водки, захватил его и, затаив дыхание, выпил, смочив себе подбородок.
— Плох отец наш, — сказала горестно мать, как о постороннем. — Плохой стал, тяжелый… А вот внучок у тебя, Игоречек-то наш, вот он-то уж хороший… А Галя-то, Галя! Ростком невелика, а десять фунтов народила.
В Москве Ивану казалось все простым и ясным: он приедет, встретят его, как самого дорогого гостя, обрадуются, а он тоже в долгу не останется и тоже обрадует отца с матерью деловым своим разговором, сыновней заботой об их старости. А ему до слез приятно будет видеть их радость. Они, конечно, согласятся, переедут к осени на его дачу, заколотив свой дом, будут там зиму зимовать, а дача его с той поры как бы не за ним останется, а за родителями старыми, словно и не дачей станет, а просто домом, в котором не отдыхают, а живут круглый год старые, заслужившие отдых люди. А он вроде бы и не владельцем этой дачи будет, а гостем у отца с матерью… Так-то оно надежнее будет. Тогда уж непросто отобрать у него эту дачу: живых людей на улицу не выбросишь.
Обо всем этом он давно уже думал всерьез, советовался с женой, и решили они взять к себе на дачу стариков и стали всем своим знакомым говорить об этом, чтоб заглушить те разговоры, которые доползали уже до Ивана… Дескать, а на какие-такие денежки отгрохал Пронин дачу, крытую железом? Из зарплаты накопил? А ну-ка, давайте посмотрим, какую-такую зарплату получал он за прошлые годы?.. На зарплату, конечно, да на государственные цены не построишь такой домины, и ни к чему бы, конечно, весь этот сыр-бор, который, кроме вреда, ничего не принес бы Пронину, как не приносил еще никому из тех, у кого люди проверили, на какие-такие доходы построены их дачи.
Весь этот разговор со стариками представлялся Ивану легким и радостным, как если бы он подарок им вдруг преподнес.
Но теперь сидел он перед отцом и не знал, с чего начать. Впрочем, начинать-то он начал — заговорил о даче, но ни отец, ни мать никак не откликнулись, не загорелись их глаза любопытством, не расспросили его, о чем это он старался и для кого, словно бы не о них речь вовсе шла, словно бы не понимали они, о какой-такой даче говорил им сын.
Все это смущало теперь его: смущало молчание, смущал невыносимый уже взгляд старика, его бездумная как будто и необъяснимая свирепость. И Иван не знал уже, как снова начинать об этом разговор. Получилось нескладно.