— Да, — сказал сын. — Но давай послушаем последние известия.
— Это мы будем делать послезавтра: набросимся на газеты, на радио… За каким хреном ты взял эту штуку с собой!
— Ладно. Будем слушать лунный звон.
— Нет, — сказал старик хитро, — теперь она уже не звенит. Теперь она торжествует. Разве ты не чувствуешь?
— Я чувствую, что ты пересолил уху.
Земля была теплая, и они лежали на тонкой прорезиненной накидке, которую привез сын. Старик курил папиросу, а сын его ел вареную рыбу и смачно отплевывал кости. И старику было очень хорошо лежать на этой офицерской накидке, которую подарил ему сын, курить папиросу и слушать, как громко отплевывается его милый Сережка.
— Да, — сказал он опять. — Я, конечно, люблю вечернюю зорьку, но люблю, когда ночь потом такая вот тихая и теплая, когда костерик горит и ушица готова… Я очень буду доволен, если ты поступишь в академию.
«Еще бы! — подумал сын. — Пять лет жить в Москве. Для москвича это большое счастье. А что будет потом — неизвестно. Это будет потом».
— К тому времени, когда ты кончишь академию, — сказал вдруг отец, словно подслушав его, — когда ты будешь инженером ракетных войск, к тому времени договоримся о разоружении и ты будешь строить мирные ракеты. А что! Вполне возможно. Я почему-то верю в это… Вот, понимаешь ли, все мы жители Земли, планеты Земля, все мы не дураки и можем представить ужасы. А впрочем, представить трудно…
Старик с задумчивой улыбкой смотрел на сына, который жадно доставал деревянной ложкой рыбу из котелка. Ложка была расписная, из Хохломы…
— Да, конечно, — сказал отец с этой непроходящей улыбкой на губах. — Конечно. Надо понимать человека шире. Надо помнить о прошедших периодах, эрах, о тех временах, когда человеческий мозг не имел столько извилин, когда вообще человека не было на земле…
— А зачем ты мне говоришь все это? — спросил сын.
— Потому что мне показалось вдруг, что ты разучился говорить необязательные вещи, разучился говорить отвлеченно. А это нужно, Сережка, потому что когда рассуждаешь отвлеченно, приходят вдруг странные мысли о мироздании.
— Ясно, — сказал сын. — Мне некогда этим заниматься.
— А потом, Сережка, надо наконец понять, что мы одни и нам никто не мешает, — сказал старик. — Мы выпили с тобой по кружке водки, съели уху, лежим у костра, над нами сосны, за соснами поле, а внизу залив… Неужели мы не можем позволить себе поговорить отвлеченно, забыв о том, кто мы такие? Ведь нам никто не мешает. Неужели тебе никогда не хочется ощутить себя существом, пришедшим из далеких глубин времени, накопившим огромный опыт сравнивать и отбирать; не хочется понять себя во взаимосвязи с этим миром, который тоже изменился, как и сам человек? Говорят, человек родился для лучшего. Ну что ж… Это надо постоянно доказывать.
Сын, покончив с рыбой, посмеивался и влюбленно смотрел на отца, который изрядно охмелел после кружки водки. Он сказал:
— Ты, конечно, хороший мужик, но, ей-ей, над тобой смеются в классе, когда ты им про лягушку какую-нибудь рассказываешь. Я угадал?
— Я не рассказываю им про лягушку, — сказал отец серьезно. — Ты меня просто не хочешь понять. Я ребятам не про лягушку рассказываю, а про то, как сложно устроен мир. Поэтому они не смеются. Не угадал…
— Ты обиделся? Прости… я не хотел, — сказал сын.
— Нет, нет, — сказал отец. — Все это чушь… Только вот ты никак не хочешь понять меня.
Сын засмеялся и сказал ему по-дружески:
— А знаешь, ты стал слабоват. Раньше ты после этакой дозы вел себя иначе. Мне помнится, ты пел раньше песни. Помнишь, ты пел: «Зять на теще капусту возил, молоду жену…»
— Это я пел, когда жива была теща, — перебил его отец. — Она была жеманница, твоя бабушка. И вообще мы с ней были друзьями.
— Ты и потом это пел, — сказал сын. — Но хватит об этом. Поговорили и хватит. Надо мыть котелок, а ты здесь устраивайся поудобнее.
Он спустился вниз, зачерпнул котелком теплую и мягкую воду и, присев на корточки, услышал тугой комариный звон. Но то были незлые, некусачие комары, и они мирно и обиженно звенели над тростниками, пока он мыл котелок, оттирая его илом.
Лунный свет маслянисто лежал на воде, и порой казалось, что не было впереди никакой воды, а было какое-то ртутное, зыбкое сверканье.
Он давно уже вымыл котелок, и руки его были черные и замасленные, но ему не хотелось уходить от воды и было приятно смотреть в это сияние, в эти обтекаемые глыбы лунного вещества, которые покоились у ног… Казалось, что воды и не было никакой, и только когда невидимые теперь, но такие же быстрые и стремительные, как днем, жучки-наездники царапали вдруг это лунное великолепие, тогда понятно было, что под ногами покоилась тихая, оцепеневшая вода, по которой скользили, как голубые искры, торопливые насекомые… Но это проходило, и опять ему грезилось, будто присел он на краю какой-то сияющей, синей пропасти, на краю провала в вечность, в воспоминание, в зыбкое прошлое…