Отец был в шинели и в кепке.
«Ты зря не оделся», — говорил отец, везя за собой детские санки.
Они шли вдоль большого серого забора с колючей проволокой наверху, и эта колючая проволока хорошо была видна, потому что там, в той стороне, за забором, светило солнце сквозь снег.
«А куда мы идем?» — спрашивал он у отца.
Он совсем не узнавал тех тропинок, по которым шагал отец, и не помнил забора, который тянулся до самого леса. А что было за этим забором, он тоже не знал.
Потом пурга сразу улеглась, и ярко засверкало морозное солнце. На проводах висел снег, на березах висел снег, забор был залеплен снегом. Снег был липкий, но громко хрустел.
Отец смеялся и спрашивал:
«Неужели не узнаешь?»
А шоссе было промерзшее и серое, и только трещины в асфальте были белые. С проводов легко и невесомо падали снежные ломтики, разваливаясь в воздухе. И в лесу с деревьев все время падал снег, словно лес отряхивался. Там еще стояли дубы, полные ржавых листьев.
Санки шумно волочились за отцом, и порой из-под полозьев выскакивала мелкая искра. Сережка узнал теперь шоссе и оглядывался по сторонам, отыскивая дом, в котором его напугала когда-то страшная жаба…
Но они не скоро подошли к этому дому, и, когда отец свернул с шоссе к калитке, сын усомнился в его памяти.
Дом стоял голубой и холодный. Крыша была в снегу, а за крышей светило солнце. От этого снег на крыше казался тоже голубым, как и стены дома.
Сережка оглянулся. И лишь тогда узнал этот дом, потому что увидел лес, за которым когда-то стреляла пушка по самолетам, и увидел небо, в котором летели когда-то «юнкерсы».
На порожке, где когда-то стояли они на рассвете, сидела черная кошка и просилась домой. Она смотрела на отца и жалостливо, неприятно мяукала, словно у нее болело что-то.
Отец постучал и услышал голос в ответ.
Перед зеркалом стоял милиционер спиной к гостям и, не замечая их, брился.
Но отец тоже не смотрел на его спину, обтянутую синей лоснящейся диагональю, — он смотрел на кровать. На этой роскошной кровати с большими никелированными шарами, похожими на елочные украшения, пирамидами высились подушки, и убрана была эта чудесная кровать каким-то голубым покрывалом с подзором.
Отец, наверно, смотрел на свою кровать и не узнавал ее. А кровать, казалось, смотрела на отца своими шарами и не хотела признавать в нем хозяина… Сережка подумал, что будет совсем не плохо, если им не отдадут кровать, которую они не успели увезти из этого дома пять лет назад; будет очень хорошо, потому что такую удивительную кровать все равно нечем застелить, и хуже не будет, думал он, если они с отцом вернутся в Москву на поезде, а не потащатся сорок километров пешком с этой кроватью и матрацем, который, конечно, не пролез бы в двери старого вагона.
«Хрен бы с ней, — подумал тогда Сережка. — Купим другую кровать. Лишь бы этот дядек не сказал обидного слова отцу».
Милиционер, собираясь на дежурство, брился и разглядывал отца, отраженного в зеркале. У него была фасонная стрижка «бокс», и затылок его был хрящеватым и серым, с напряженной складкой там, где кончался череп. Он брился и невозмутимо вытирал клочком газеты серую мыльную пену.
Молчание было тягостным, и Сережка никак не мог понять этого молчания, пока не посмотрел на отца. У того блестели глаза и дрожали губы. Но отец откашлялся и сказал наконец опавшим и тихим голосом:
— Мы за этой кроватью.
— А! — сказал милиционер и, оглянувшись, спросил: — Вы Нюрины дачники? А! Ну-ну…
Он постучал в дощатую стенку и крикнул:
— Нюра, поди-ка сюда!..
Кошка терлась о Сережкину ногу, хвост ее от удовольствия тянулся вверх и подрагивал.
— Кы-ыса, — сказал Сережка шепотом и снова поджал губы.
«Не отдадут», — подумал Сережка, увидев молодую женщину, которая вошла в комнату и пристально уставилась на отца.
— Здрасте, — сказал отец вежливо. — Вы не узнали? А я вас узнал. Вы дочка Зинаиды Петровны.
— Не Петровны, — сказал милиционер, — а Васильевны.
— Простите, — сказал отец.
— Ничего, бывает, — сказал милиционер. — Воевали?
— Простите, я не понял вас, — сказал отец.
Но Сережка ответил сам за отца:
— Воевал, конечно.
— Да, да, — сказал отец, — пришлось хлебнуть.
Милиционер кивнул на шрам и спросил:
— Осколком?
— Нет, это блиндаж. Я был в блиндаже, а наверху разорвался снаряд. Двоих убило, а я вот остался. — И отец, сказав это, улыбнулся виновато.