— Marche! — вскричали несколько человек Французских солдат, отворив двери башни.
Все заключенные, с бранью, ропотом, смехом и проклятиями взяли в руки топоры, ломы, лопатки и заступы, и пошли вон из башни. „Marche!“ повторил солдат, вошедший в башню, толкая отставшего Аврелия и его слугу, которых, вероятно, узнали читатели.
— Пойдем, барин, — сказал старик, взяв два заступа в руки; — пойдем, я буду и за тебя работать.
Ряды солдат французских окружили толпу русских пленников и повели их по Кремлевской стене.
Не утренний дым от труб разливался по Москве; но дым от горящих там и сям зданий. Замоскворечье представляло ужасную картину; оно уже походило более на обгоревший лес, нежели на часть города, в котором некогда жил был Русский Дух.
Вся толпа по стене прошла до ближней башни, внутри которой был узкий ход, по лестнице, под стену, в подвалы. Спустились.
Принялись за работу очищать завалившийся тайник Кремлевский. Французские гренадеры, окружив работников, завели между собою разговоры, и с удивлением смотрели на некоторых пленников, которые, по Русскому обычаю— сопровождать работу песнею, — затянули Русскую песню, не заботясь ни мало о своей участи; но эта песнь нисколько не походила на горестную песнь Швейцарца; это была песнь беззаботного, нетронутого болезнию, здорового сердца, к которому не прививалась тоска.
Только некоторые из работающих молча, едва приподнимая ломы, вторили звукам песни вздохами; в этом числе был Аврелий и старый слуга его.
После песни, тюремный староста начал рассказывать свою повесть.
IX. Повесть тюремного старосты
Ну, господа, извольте слушать. Видите ли, — купецкой я сын. Уродился хорош, пригож, досуж и вежлив. Бывало— прилегайте вы кудри черные к лицу белому, румяному! привыкайте вы люди добрые к уму разуму, да к обычью молодецкому!
У отца моего была малая толика в ходу, другая товаром, а третья наличною звонкой монетой. Ассигнаций терпеть он не мог: то деньги, говаривал, что огонь и воду пройдут, как наш брат. Стукнуло мне двадцать без двух; на Ростовской ярмонке, вторую масленицу правил я как долг велит. Понатерся около смышленых на все руки; да без своего капитала плохо. Вот, как родной-то приказал долго жить, я и выдвинул все наружу, пошёл поигрывать в бильярты, да в шахматы, во все игры немецкия, да молодецкия; тут-то, братцы, винная река, по сахару текла, во изюм наливалася!
— Грустно вспомнить! промотался, знаете, опохмелиться не чем.
— Да не нищим же побираться, не подпоясывать горя лыком. А воровать Бог помиловал… нет, этого греха не приму на себя! не ела, душа чесноку, — с бою взять наше дело. Что ж делать? пришло Федулу подниматься на ходули. Думать да гадать — кинь-ко баба бобами, будет ли за нами? и придумал.
Видел я в Макарьеве француза. Жил у какого-то барина, учил детей, учил всему; а за науку брал тысячи две…. Что ж, думаю, не черти горшки обжигают, пойду я во Французы.
Прослышал я, что живёт в глуши, в деревне, Боярин, с молодой женой; а у них два баловня. Я к ним— заговорил по-тарабарски, они и рады.
Привели детей. Мальчишки лет по десятку; смотрят на меня исподлобья; а я, по-французски, потрепал их по щеке, да погладил, — старику то и по сердцу. Отвели мне теплую горницу, кормят да поят меня на убой, сама барыня за мной ухаживает; а я, знаете, по-Французски, к ручке да к ручке, — барыне то и по-сердцу. Мальчишкам напишу карякулю, да и заставлю списывать; они с места, а я их, по-Французски, за ухо, да на место, пиши!
Старик рад и жена не нарадуется.
Вот учу я деток тарабарщине; а барыня учит меня по-русски. Шалишь, думаю, барыня, ножку наколешь! День за днем; да скоро надоело, я и к расчету. Что ж, братцы, грех какой! я было за шапку, а барыня говорит: нет постой! умру без тебя! Нечего делать; вот, пришла пора, мы и со двора.
Барыня добрая, денежная, всем бы хороша, да куды с ней нашему брату? Ей то, а она своё, да в слёзы; ах ты, Господи! то тошно, то больно, то стыдно! ну уж, братцы, кто с барыней не живал, тот горя не видал, — петля, да и только! Тоска взяла. Вот приехал я в Ростов, да и был таков!
Что это, господа, подумаешь, на свете-то Божьем! Уж чем бы я не человек? так нет! — рад бы приняться за честное рукомесло; не тут-то было! нет счастья в добрых делах!
Пересчитал я нажитые французским ремеслом денежки, — пятнадцать тысяч! — поехал в Москву, накупил товару, да и пустился торговать в Новороссийский золотой край. Приехал я в Кишинёв город. Там-то живут люди! все народ турецкой; — борода в чести! что двор, то праздник, что день, то масленица; по улицам пляски да музыка. Бывало, наймешь музыкантов, возьмешь красных девушек, да и пойдешь вдоль по Булгарии.
Торговалось хорошо, а гулялось еще лучше. Жил я барин барином, да по-господски и прожился. Из сапог в лапти не дорога доброму молодцу так и мне, из боярских хором не в убогий дом! Как бы, думаю, промыслить дворянскую грамоту? а чорт шепнул на ухо; приехал, говорит, из немечины какой-то боярин, стал по соседству, нарядись Логофетом Исправничим, да потребуй его бумаги, на отметку. Я и послушался; да к нему: мусье, давай пашпорт, записать в полиции! Немец, ни слова не говоря, и отдай мне бумаги свои. Прощай, хозяюшка Голда! нет снегу, нет и следу. В ночь отправился я во путь во дороженьку; пробрался в Дубосары; иду себе горе мыкаю по Подольской губернии. Доброму молодцу, где ни стал, тут и стан; лег свернулся, встал встряхнулся. Дворянской, немецкой пашпорт есть; был Французом, буду и Немцем. Молчи, да молчи, всякой скажет, что Немец, и сам чорт не разберёт, какой поп крестил.
Припасы-то у меня повышли; приходится питаться умом, да разумом. Вот прохожу я большое селенье; вижу в стороне Шляхетской двор, — я прямо в хоромы. Сидит, важно, усатая Шляхта; я ему немецкой пашпорт в руки.
— А цо то есть? — а я ему: — У-гм, у-гм! — Догадался, что я немой.
Как вошла Панна, у меня было и язык сам заговорил. Вот как начали читать мой пашпорт, глаза на меня выставили: начитали, что я Цесарской Майор, барон, разных ордеров кавалер и богатый помещик. Смотрю — заходили за мной; угощать, да угощать: поят меня пьяным медом, а дочь так и ластится. Есть тут шашни! ну да ничего! на облупленных яйцах цыплят не высидишь. Проходит день, другой, третий; на четвертый накормили меня разными потравами, да печеньем; шляхта задушил меня венгерским; опьянел я, разгорелся добрый молодец, — смотрю, только панна сидит около меня.
Эх, братцы! как приголубится красавица, хочется сладкое слово вымолвить! да язык наш, враг наш! прижал с горя панну Эвелину к сердцу… а отец в двери, а мать за, ним, да еще несколько человек шляхты; заголосили все: — А! Пан Барон, цурку облапил![1]…
— Allons, diable, travaille! — закричал французской часовой, перервав рассказ тюремного старосты и ударив его палкою.
— Ах, ты, собака, как больно дерется, а кажись в чем душа! Ну, на чем бишь я остановился?…да! вот и женили меня на панне Евелине.
— Не то, не то! ты еще не сказал, как ты присватался к ней — вскричала толпа слушателей.
— Ну, братцы, назад не вернусь. Что тут и спрашивать: как присватался? своим чередом, как водится, вошли, да и говорят: женись! призвали Ксёндза, да и вся недолга. Да не дураки верно были: написали в записи, что укрепляю за женой всю землю мою в Цесарской земле; подпиши, говорят; чего ж мне жалеть? я написал карякулю, да и прав. Ну, думаю, что ж мне теперь делать? не с женой же жить, да век молчать. Слышу, в Киеве контрактовое дело. Там-то и погулять; — да как же взять у жены деньги? Просто взять не честно; да и как рассказать ей, что хочу ехать в Киев? Ухитрился: ночью, как заснула, а я ей в ухо: ступай в Киев? да и захраплю. — Цо, то есть? менжу? — Заснёт, а я опять: ступай в Киев! Что ж, братцы, ночи не переспала: смотрю, наутро и лошади готовы. Поднялись целым домом, приехали. Вот как приехали, я и подмышку женино приданое. Прихожу в жидовский трактир. Посылаю за лошадьми, покуда привели; чорт и дерни меня по старой привычке выпить не в меру чаю с приливкой; да потом ещё: — чарочка дескать вина не море Соловецкое. Ну, захотелось сыграть во бильярты — и давай с каким-то Польским Паном на десять злотых партию. Одну продул, другую продул — забрало! а он еще окаянный поставил бутылку Шампанского, потом другую… гляжу, ау! денежки! Засадили меня отыгрываться на право на лево, потом, — подавай, говорят, проигранные пять тысяч злотых! а я — одного в ухо, другой на меня, я и того! поднялся шум, гвалт; набежала полиция, да и прибрала меня доброго молодца. Кто ты? я было и подал свой пашпорт баронской; а барона-то давно уж ищут по городу. Чорт знает, не помню, братцы, как это все произойти могло. Заснул я не к добру — проснулся— ан недолго было цветику во садике цвести! гляжу— на мне вериги. За пазухой ни денег, ни бумаг. Горе пришло! Ведут в ратушу к допросу. Я было прикинулся немым, куды-те! вся полиция голосит, что я целую ночь проговорил, да побранился по Русски. — Держали, держали меня, да и отправили в Москву, вишь будто я сонный величал себя Московским купцом. — Привезли, да и засадили во временную тюрьму. — Сначала, с непривычки, не понравилось, я было и тягу; прожил с месяц в тайниках Кремлевских. Одиножды пустилась было сова посмотреть на Божий день, — темнее ночи! а бутошник за ухо; ну, перекрестился, да и пошел на казенную квартиру. Что ж, братцы, говорить правду: уж если жить на свете без воли, так жить в тюрьме: что за народ! да народ-то все смышленой, веселой; слова даром не проронит, руки даром не протянет! Вот, выбрали меня в тюремные старосты, — знатной чин! дурака заключенные не выберут. Одно только бывало грустно, одного только не испытал, братцы: не разбойничал на Волге широком раздолье. Бывало, как засядем рядом на широкую лавицу, да запоём: