Выбрать главу

Средства, которые он предполагал, то меры самые, что и наши, те же, что и прежде мне были известны, — произвести сие восстанием войска. Говорил мне, что Риего с одним батальоном сие произвел в Испании. Уверен я, что если бы Лунин там остался, то мы бы склонили к сему и других…

С тех пор, то есть с 1821 года, я Лунина не видал и ничего не слыхал о нем уже в возобновившемся обществе; знаю, что сношений с обществом никаких не имел, по крайней мере о сем ничего не слыхал; что, вероятно, Муравьевы, как родственники ему, мне бы передали…»

Чернышев доволен: ведь Лунин утверждал в своих варшавских ответах, будто новых членов не принимал и за восстание не стоял; к тому же выясняется, что Лунин о цареубийстве толковал не только в 1816 году, но и в 1821-м. Теперь Чернышев был готов к поединку с бывшим адъютантом Константина.

Два лишних выстрела — за генералом: первый и наиболее важный — план цареубийства «партией в масках на Царскосельской дороге»; второй заряд — рассказ Поджио.

Поджио уводят — Лунина приводят.

Лунин — против Чернышева.

Они почти ровесники, Чернышев только на два года старше. Оба крупные, сильные, дерзкие; старые знакомые, бывшие кавалергарды-однополчане.

Подполковник — «друг Марса, Вакха и Венеры».

Генерал также храбрый солдат, один из первых ловеласов и кутил.

Узник-твердый, ироничный.

Тюремщик — циничный, умный, тоже склонный к юмору.

Одному через три месяца — каторга, через 10 лет — поселение, через 15 лет — вторая каторга, через 20 лет — трагическая смерть.

Другой через 4 месяца — граф, через год — военный министр, через 15 лет — князь, через 22 года — председатель Государственного совета, через 23 года — светлейший князь, через 30 лет его армия будет разбита в Крымской войне, через 31 год — отставка и смерть.

Чернышев, вероятно, не без удовольствия рассматривал и допрашивал Лунина, потому что пришлось немало потрудиться, прежде чем стали возможны этот допрос и несомненная погибель этого гусара, осмелившегося так вызывающе отвечать в Варшаве.

4. Чернышев спрашивает, Лунин отвечает, секретарь записывает.

Вопросов не фиксировали, но из ответов ясно видно, в каком порядке все протекало.

Сначала были заданы те же, варшавские, вопросы — о тайном обществе, его целях и членах.

И ответы те же, а один ответ о членах общества — даже более решительный, чем в Варшаве:

«Открыть имена их почитаю противным моей совести, ибо должен бы был обнаружить братьев и друзей».

И дальше в протоколе читаем:

«Кто были основатели общества — сказать не могу вследствие вышеприведенного правила, которое я принял…»

«Кто же начальствовал в отделениях общества, я наименовать не могу по тому же правилу…»

«Кто же там именно находился… никак вспомнить не могу…»

И в конце;

«Членов же Польского общества никого не знаю, а ежели бы знал, то назвать не остановился»[102].

Спрошено было и о воспитателях.

Ответ: «Воспитывался я в доме моих родителей; учителей и наставников было у меня много, как русских, так и иностранных (следует несколько иностранных фамилий), — и многие другие, коих не припомню».

«Не припомнит» Лунин как раз русских педагогов, которых можно было этим подвести.

Ни одним вопросом Чернышев не собьет Лунина с его позиции: до 1822-го участвовал в обществе, позже, когда началась подготовка к восстанию, не участвовал (хотя и был зачислен в северные «без ведома»). В заслугу себе ставит, что пытался приготовить Россию к принятию конституции. Но, к сожалению, покойный царь (вопреки самому себе) явно делать этого не разрешал, пришлось прибегнуть к «сокровенным средствам».

Прежде, в Варшаве, Лунин говорил, что революционные идеи в обществе, вероятно, возникли после его ухода из общества. Но Чернышев, очевидно, настаивает на своем понимании революционности, и Лунин соглашается: «Революционные мысли или желания были с самого начала основания общества».

Тогда-то Чернышев, убедившись, что Лунина не сбить, вводит в разговор тему цареубийства.

Сначала — знакомый вопрос о намерении Якушкина. Допросчик явно дал понять, что ему известно об участии Лунина в том самом совещании, где Якушкин вызвался нанести удар.

Как только сам Чернышев «признается» в том, что знает, Лунин охотно соглашается.

«Но было сделано, — говорит он, — только предложение о сем, но положительно ничего не решено, а впоследствии или вскоре совсем отвергнуто». (О сумасшествии Якушкина в этом протоколе ничего нет: если Лунин не повторил своей гипотезы, то оттого только, что Чернышев сам сообщил ему о многочисленных признаниях, в том числе самого Якушкина, — что никакого безумия не было…)

5. И тут генерал-адъютант выложил, наконец, свой главный козырь.

Старый друг Пестель и близкие родственники — Никита и Матвей Муравьевы — свидетельствуют, что сам Лунин замышлял убийство царя«партиею в масках на Царскосельской дороге».

Это тяжелая минута. Впервые Лунин четко видит, что противники могут предъявить серьезные обвинения: умысел на цареубийство по всем российским законам и уложениям — преступление тягчайшее. Решительное отречение ничего уже не даст: два (даже три!) показания достаточны, все равно сочтут роковой факт доказанным, нельзя упираться так глупо; во всяком изобличении есть элемент унижения, а Лунин ведь держится все время на позиции собственной правоты.

И он решает признаться, но как бы между прочим, сводя значение злосчастного разговора к минимуму.

«Намерения или цели покуситься на жизнь блаженной памяти государя императора я никогда не имел, в разговорах же, когда одно предложение отвергалось другим, могло случиться, что и я упоминал о средстве в масках на Царскосельской дороге исполнить оное; но полковнику Пестелю и капитану Никите Муравьеву никогда сего преступного предложения от себя не делал. Будучи членом Коренной думы, я присутствовал на совещаниях о конституции, и мое мнение всегда было конституционное монархическое правление с весьма ограниченной исполнительной властью».

Главное в этом ответе — небрежно брошенное «могло случиться, что и я упоминал…», то есть подчеркивается, что речь идет о деле столь маловажном, — даже вспомнить трудно: мало ли что сорвется с языка в пылу разговора? Разве можно судить за туманное намерение, случайное слово? Да и не за намерение, собственно, а за указание на некую абстрактную возможность: вот-де можно, например, «в масках» совершить покушение на царя, на дороге убить его и т. п.

В виде доказательства, что такое высказывание могло быть только случайностью, Лунин объявляет, что он не сторонник республики, но даже и сейчас не хочет унизиться. Другой просто воскликнул бы: «Я — монархист!» Но Лунин, чтобы Чернышев, не дай бог, не подумал, будто он оробел, считает нужным добавить: конституционная монархия «с весьма ограниченной исполнительной властью» (каково читать самодержавным!).

Чернышев все это выслушивает и пускает в ход свежее показание Поджио. Лунин мгновенно догадывается, что главное сейчас — отвести новое обвинение в цареубийственных намерениях:

«В 1821 году, когда гвардия выступила из Петербурга в Виленскую губернию, близ Полоцка с Шиповым я виделся и имел сношения; тут же сошелся я и с служившим в Преображенском полку Поджио, который о цели общества, может быть, говорил и мог он видеть у меня написанный на листках устав Союза. О покушении же на жизнь покойного государя ему, Поджио, мог не иначе говорить как в разговоре о мнении некоторых членов общества. О подобных разговорах, со времени вызова Якушкина, слыхал неоднократно, но, почитая их безумными и неосновательными, не обращал на оные внимания».

Снова невзначай — «может быть, говорил…» — ничего особенного, трудно вспомнить; о цареубийстве же разговор действительно был — так ведь Чернышев только что спрашивал о поведении Якушкина: ясно, что о его намерении все толковали — как же иначе? Но толковали как о мысли «безумной и неосновательной»…

вернуться

102

На самом деле Лунин был знаком с главными членами Польского общества, некоторых арестованных очень хорошо знал. Возможно, Чернышев заметил Лунину, что польские заговорщики ему не «друзья» и не «братья» и о них не грех бы рассказать, и потому Лунин счел нужным добавить, что «назвать бы не остановился».