Это было угрюмое, безрадостное, изматывающее существование. Основную часть его работы составляла диагностика, поскольку лечение в его области редко бывало возможным. Было время, когда — каким бы невероятным это ни показалось его коллегам — он тяжело переживал за своих больных. Но в последние годы он начал довольно философски относиться к деяниям Господа. Он отрывистым тоном ставил диагноз, делал прогноз и больше об этом не вспоминал, если только речь не шла о больном ребенке. Временами он подумывал о том, чтобы не принимать больных детей, но, работая в госпитале, он был обязан принимать всех без исключения. Дети расстраивали его. С первого взгляда он определял едва заметные признаки заболевания у цветущего, казалось бы, малыша, будущее ребенка вставало у него перед глазами и преследовало изо дня в день. Вследствие этого с детьми он обращался еще хуже, чем со взрослыми — ревущее дитя, разгневанная мать и возмущенные студенты дополняли собой эту малопривлекательную картину, особенно если учесть, что, по всеобщему убеждению, после его приговора спасения не найти ни у Бога, ни у человека. Если уж он объявлял, что ребенок вырастет калекой, то так тому и быть. Иногда казалось, что он скорее произносит приговор, чем высказывает мнение.
По давно укоренившейся привычке он ходил очень быстро, стремительно проносясь по больничным коридорам и заставляя жаться к стенам каталки и санитаров с носилками. Вот и сейчас он энергично шагал по набережной в своей обычной манере, обгоняя и оставляя далеко позади всех, кто шел с ним в одном направлении, когда заметил, что одна похожая на тень и маячившая впереди фигура никак не позволяет себя обогнать и сохраняет неизменную дистанцию. Должно быть, подсознательно он заприметил ее какое-то время назад, но обратив на нее осознанное внимание, понял, что уже довольно давно старается ее догнать. С ростом этого осознания в его воображении нарастала волна внезапного интереса, ибо фигура очень напоминала ему один сон, уже много лет приходивший к нему, когда он больше обычного бывал измотан работой.
В таких случаях его и без того неважный сон становился из рук вон плохим и в количественном, и в качественном отношении, и тогда он просто лежал в том странном промежуточном состоянии между сном и явью, когда сон недостаточно крепок, чтобы погрузиться в него полностью, но и явь не настолько сильна, чтобы понять, что видишь сон. Всю ночь он скользил то туда, то сюда вдоль зыбкой грани сонного забытья, временами действительно погружаясь в царство сна, временами заглядывая в него более или менее осознанно и созерцая спектакль теней, словно некий кинофильм. Ему неизменно снились пейзажи — как на суше, так и на море, причем очень часто и то и другое вместе, что он приписывал своим долгим прогулкам в холмах в дни визитов к жене. Но все эти пейзажи всегда были совершенно безлюдны, с одним лишь исключением. В них изредка появлялась фигура в плаще и широкополой шляпе. Ее он приписывал рекламе портвейна «Сандеман», яркими огнями сверкавшей на стене дома, мимо которого он проходил из консультации на Уимпол-стрит к себе домой на Пимлико. Все было очень просто, вполне объяснимо, и хотя психология представляла для него лишь побочный интерес, разве что ради уточнения диагноза, он обладал достаточным практическим опытом, чтобы проследить один набор символов до усеянных дачными коттеджами холмов в окрестностях приморского городка, а другой — до часто попадавшейся на глаза рекламы. Один символ он относил к своей подавленной сексуальности, что почти наверняка присуще любому добропорядочному обывателю и тем более верно для профессионального медика, каким был он сам. Другой символ он приписывал своему подсознательному влечению к столь красочно разрекламированному стимулятору — вполне объяснимое желание у вконец уставшего, отягощенного бременем забот человека. Поскольку оба эти желания подавлялись без малейшего намека на компромисс, то даже доктор Руперт Энсли Малькольм, невропатолог и эндокринолог, видел, что они могут обернуться против него же и сбежать в его сны. Но ему никогда не приходило в голову, что они способны на большее.
Странная фигура в плаще из его сновидений и то, как она двигалась перед ним в сумерках по мокрой лондонской набережной, как это часто бывало в пейзажах его снов, — все это совершенно захватило его воображение. Он, конечно же, знал, что это всего лишь женщина в макинтоше с капюшоном, и все же его до глубины души взволновало живое воплощение подсознательной фантазии.
Фигура двигалась примерно в двадцати ярдах перед ним и по-прежнему сохраняла дистанцию. Доктор Малькольм ускорил шаг, чтобы поравняться с нею и хорошенько разглядеть, однако несмотря на предельный темп, его спурт не ускорил движения и не сократил сколько-нибудь заметно расстояния между ним и фигурой, за которой он теперь пустился в погоню — ибо неудача в осуществлении своего намерения превратила мимолетную заинтересованность в целенаправленное преследование.
Первым его порывом было сорваться в бег, но он знал, что подобная выходка не останется незамеченной для стражей закона и порядка, а у него не было никакого желания предстать перед судом по обвинению в непристойном поведении. Там его объяснения насчет того, что он просто анализировал одно из своих сновидений, вряд ли было бы воспринято всерьез.
А потому он все прибавлял шагу в полной уверенности, что, имея в запасе достаточно времени, способен обогнать любую особу женского пола. Он относился к числу мужчин, от которых женщинам не было никакого проку и для которых, насколько он знал, женщины тоже не представляют никакой ценности. Эта женщина, однако, по-прежнему держалась далеко впереди, и хотя расстояние между ними понемногу сокращалось, было ясно, что даже при полном содействии светофоров догнать он ее не сможет, если только она не будет идти достаточно долго. Вскоре доктор Малькольм обнаружил, что еще немного — и он неизбежно обратит на себя внимание полиции. Он и без того уже заметил женщину-полисмена, в своей мешковатой униформе точь-в-точь похожую на госпожу Ной, и та явно начала подозрительно к нему приглядываться.
И тут произошло то, чего он больше всего опасался, — светофор позволил пройти объекту его преследования и сменил зеленый свет на красный, прежде чем он успел подойти к перекрестку. Транспорт сплошным потоком хлынул по мосту, и фигура в плаще растворилась в лондонских сумерках, оставив его наедине с невыразимым ощущением утраты, разочарования и пустоты. Пройдя еще пять минут чуть замедленным шагом, он очутился у своего дома на Гросвенор-роуд. Он выбрал этот дом за дешевизну еще в те времена, когда он только становился на ноги в своей профессии, да так и остался в нем в силу привычки, безразличия к тому, где жить, и отсутствия побудительных мотивов к переезду. Оказавшись в неопрятном уюте своей меблирашки, он разделся и хорошенько растерся полотенцем, так как основательно взмок от этой беготни в сырую погоду. И только тогда пришел его черед изумляться тому, какой стремительной походкой шла эта женщина.
Поздно вечером, уже лежа в постели, он думал о том, окажется ли усталость от долгой пешей дороги домой достаточным поводом, чтобы заставить фигуру в плаще вновь появиться в пейзаже его снов, в котором последние две недели он бродил почти каждую ночь. Но в эту ночь он быстро окунулся в такой глубокий сон, какой не приходил к нему вот уже много ночей. Словно вся затаенная тоска его безрадостного бытия выплеснулась в этот фантастический интерес к полускрытой сумерками фигуре незнакомки.
Семестр закончился, и на другой день он поехал навестить жену. Несчастную женщину, однако, донимал очередной приступ недуга, и его присутствие было для нее крайне нежелательно. А посему, получив полную свободу, он отправился в свою обычную прогулку по холмам и даже забрел намного дальше, чем обычно. Уже в сумерках он вернулся в виллу из красного кирпича, валясь с ног от усталости, так как, обрадовавшись неожиданно свалившемуся освобождению от ужина с женой и ее компаньонкой, прошагал намного больше обычного. У разожженного в спальне камина для него были оставлены сэндвичи и бутылка молока, но сэндвичи засохли и загнулись по краям, так что к ним он не притронулся и ограничился одним молоком. А потом он подтянул плетеное кресло поближе к огню и погрузился в тяжелую дремоту.