Это было не слишком удобное кресло, вдобавок оно поскрипывало в такт дыханию и врезалось в кожу. Но несмотря на все это, он почувствовал, что сон, всю неделю ускользавший от него, вот-вот придет, и не поддаваясь искушению выбраться из кресла и очнуться из дремоты, он полулежа смотрел, как на пороге сна вырисовываются, сменяя друг друга, образы, тают, снова всплывают, становясь все более отчетливыми.
Поначалу они как-то были связаны с обрывками повседневной суеты. Его квартирная хозяйка; уборщица в лаборатории госпиталя; компаньонка его жены — старая дева, бывшая наполовину сиделкой, наполовину экономкой. Он терпеливо ждал, зная, что все это обычная уловка его разума, желающего избавиться от бремени поверхностных впечатлений, прежде чем раскрыть глубинные слои. Какая-то бодрствующая частица его сознательного разума, вышколенная годами научных занятий, отметила, что перед ним чередой проходят немолодые, некрасивые и безликие женщины. Затем появилась и та женщина-полисмен, виденная им на набережной, и в нем ожила надежда; но она всего лишь заняла свое место в том же ряду.
Суета на лестничной площадке мгновенно вырвала его из забытья, и в приоткрытую дверь спальни до него донесся сварливый голос жены. Им явно не спалось. Первым его побуждением было зайти и попытаться помочь в меру сил, но из прежнего опыта он знал, что это ее только растревожит и расстроит. Ее здешний врач был толковым специалистом; от него он узнает, в чем там дело, и через него сделает все, что можно сделать для этой несчастной женщины, чья жизнь после неудачной попытки произвести на свет его ребенка протекала между кроватью, кушеткой и инвалидным креслом.
Этого легкого шума хватило, чтобы вызволить его на время из оцепенения, охватившего все тело после целого дня на свежем воздухе. Он закурил сигарету и стал смотреть в огонь. Память его вернулась в тот вечер двадцатилетней давности, который превратил жизнерадостную, хрупкую, похожую на ребенка девушку, на которой он был женат, в неврастеничную, обрюзгшую, полупарализованную калеку. Он не роптал на судьбу, он давно прошел этот этап. Он просто сидел, держа дымящуюся сигарету в пожелтевших от табака пальцах, и думал об этом.
Он и в самом деле ни в чем не винил судьбу. Он как-то глухо и затаенно винил самого себя — так, словно поставил ошибочный диагноз. Верно, что оба они страстно желали ребенка, который так исковеркал им жизнь, но это, по-видимому, не имело никакого значения. В конечном счете, вся ответственность лежала на нем; если бы не он, то не было бы никакого ребенка — логика здесь неумолимая. Но что толку думать о том, как все могло быть. Это непомерно дорогая роскошь, за которую приходится расплачиваться долгими днями депрессии. Укротить диких зверей Эфеса можно только жестким контролем разума и воображения. Эту уловку он открыл для себя много лет назад, и его всегда удивляло, что ни один коллега из психиатрического отделения до нее не додумался.
Чтобы отвлечь разум от опасной темы, он вызвал в воображении образ набережной Темзы в сырой вечер зимней оттепели, легшие затейливым орнаментом на тротуар последние листья платанов и реку, быстро катящую свои темные воды и полную мелких водоворотов. Он заново переживал всю ситуацию, еще и еще раз возвращаясь к самому началу и все больше входя во вкус. Он снова видел церемонию вручения наград — вот студенты по-мальчишески угловато подходят получать дипломы, и на плечи этих незрелых юнцов ложится груз ответственности, непосильный для любого человеческого существа, которому свойственно ошибаться. Он всматривался в их лица и думал о том, скольким из них доверил бы установить хотя бы мышеловку, не говоря уже о решении вопросов жизни и смерти. Ведь именно просчет его собственного профессора-акушера привел к тому, что в соседней комнате лежит жалкая человеческая развалина.
Он снова вернулся в памяти к этому событию и припомнил озадаченное лицо старушки, когда он принял ее за бывшую пациентку, и широкую ухмылку ее сына, отлично понимающего скрытый смысл его специальности, в которой нет места каким-либо правилам, а есть одни лишь исключения. А потом он вспомнил, как совершенно выйдя из себя, этот самый профессор-акушер намекнул в свое оправдание на то, что причиной катастрофы послужило его недостаточно бережное отношение к жене, и с горечью подумал о том, что все идеалы его юности и ранней зрелости не уберегли его ни от унижения, ни от угрызений совести.
И опять он призвал разум к порядку, и представил себе реку и набережную, и стремительно-призрачный образ, который, припомнив эпитет из школьного сборника стихов, он окрестил образом манящей феи. Хотя, видит Бог, она вовсе его не манила, а сам он до крайности возмутился бы, сделай она что-либо подобное. Более того, было весьма сомнительно, чтобы она была хоть чуточку привлекательной.
Он представил себя идущим за нею следом, как шел в тот вечер. Только на этот раз не было ощущения спешки и неудачи — один лишь стремительно-свободный полет мечты, набережная с ее огнями растаяла без следа, и он снова очутился на широкой равнине своего сна, бесцветной, как серебристая тень света, никогда не виданного ни на суше, ни на море.
Но видения не было. Она исчезла. Отчаянно цепляясь за порог сна, он осознанно пытался вжаться в сумеречный пейзаж, но тот ускользал от него и грозил превратиться в кошмар. Потом в его забытье ворвался голос компаньонки, пытавшейся в холле докричаться до кого-то по телефону, и он опять проснулся.
Он подождал. Послышался шум подъехавшей машины, шаги на лестнице и негромкий говор в соседней спальне, но он даже не шевельнулся. Только услышав, как снова отворилась дверь спальни, и затопали ноги по лестнице, он встал, двигаясь с кошачьей ловкостью, открыл свою дверь и молча дал знак своему собрату-врачу войти в комнату. И вот двое мужчин встретились с глазу на глаз в тусклом свете гаснущего камина, так как Малькольму даже в голову не пришло включить свет.
Тот, однако, за долгие годы общения хорошо узнал мужа своей пациентки и вполне свыкся с многими мелкими причудами, невольным виновником которых был он сам. В слабых отблесках огня он видел лишь размытые очертания угловатого жесткого лица с зачесанными назад поредевшими волосами и поблескивание настороженных светлых глаз, походивших, как ему казалось, на глаза готовой к атаке змеи. Постоянная настороженность этого человека всегда относилась к его отличительным чертам, и даже сейчас, в два часа ночи, в полутемной комнате, когда он явно только очнулся от дремоты, он был бодр и насторожен, как всегда.
— Ну? — спросил Малькольм, не утруждая себя условностями человеческого общения.
Но доктор Дженкинс к этому уже привык.
— Ничего серьезного, — ответил он. — Главным образом, нервы, но они, конечно, влияют и на общее состояние. Если позволите мне быть откровенным, то, на мой взгляд, ее вывела из равновесия перспектива вашего приезда. Собственно говоря, это происходит с каждым вашим появлением, но проявляется в полную силу лишь после вашего отъезда. На вашем месте я бы ограничил эти посещения до предела — Рождество, ее день рождения и так далее.
— Я понял, — последовал краткий ответ. — Хорошо, я сделаю, как вы говорите.
Они попрощались, и доктор Малькольм вернулся в кресло у гаснущего камина, раздумывая о том, почему это освобождение от ежемесячного чистилища никогда не предлагалось ему прежде.
На следующее утро, когда ему пришло время уезжать, напичканная лекарствами миссис Малькольм все еще спала. Он перекинулся несколькими словами с ее компаньонкой, и его объяснения были восприняты с такими изъявлениями благодарности, что он ощутил острый укол совести — делал ли он все, что мог, чтобы быть здесь более желанным гостем.